Книга Русь Великая - Валентин Дмитриевич Иванов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И глазами позвав митрополита, шепнул коснеющим языком:
– Ухожу. Читай отходную…
Книжник заранее знает, что кому делать, зачем делать. Потом обвинит – не так делали, будто бы можно сделать жизнь из заранее сказанных слов?
Духовные указывали и осуждали. Но не было образца, на который указывали, не было единой, благодеятельной, самодержавной Империи. Не бывало и людей, кто поступал бы по писаному, даже когда сам творил писания к общему примеру. Из действительно сущего – из Империи, из людей – с помощью слов творили истинных ангелов: голова, крылья, руки, грудь, а прочего нет, прочее отсекается как ненужное.
На них указывали, во имя их осуждали. Русь же, молясь по-новому, жила старым обычаем. Думала, что живет, и жила свободно, платя цену, называемую усобицами, беспорядком. В свободе трудно держаться порядка.
Как только не определяли человека, в отличие от других живых существ! И двуногое без перьев, и общественное животное, и разумнейшее во всем мире существо среди других… Кем бы ни назвать человека, есть у него одно поистине дивное чувство: уметь видеть то, чего нет, и не видеть того, что есть.
Расписывая стенной живописью киевский храм Софии Премудрости, живописец Алимпий, известный мастер, разговаривал с Никифором, начинающим мастером, недавним своим учеником.
– Ты, Никифор, тайну ищешь в живописи, – говорил Алимпий. – Подумай: собака, лошадь, кошка как ни умны, но не видят ни нарисованного, ни изваянного. Глаз же у них куда зорче, острей людского. А человек видит. У человека глаз добавляет свое к нарисованному. Вот тебе и вся тайна. Мы ко всему прибавляем свое и говорим: знаем истину. Однако же каждый знает истину, но – свою.
– Не богохульство ли? – робко спросил Никифор. – Этак можно дойти до отрицания веры.
– Да я не о вере, о людях, – засмеялся Алимпий. – Лики Христа, Богоматери, святых пишут на иконах по-разному. Ты против этого не можешь спорить. Найди, вырази по-своему образ – вот и открыл тайну. Поверят тебе, в нарисованное тобой, люди – ты мастер.
– Я Бога силюсь видеть в духе, – сказал Никифор.
– Зри в духе, но пиши в красках земных, коль живописец. А еще ты должен всегда знать, где добро, где зло, иначе не будет в руке силы, – посвящал в тайну Алимпий младшего товарища.
– Зачем это, не пойму? Все знают, где добро.
– Нет, – возразил Алимпий. – И вот тебе пример: для князя добро, когда казну набил, а для людей добро, когда у них деньги, и нет им печали, что княжья казна пуста.
– Князю лучше судить.
– А другой говорит – мне лучше. Я, мол, хлеб ращу, ремесло у меня, деньги мои.
– Отдают же…
– Нельзя иначе, – сказал Алимпий. – А не захотят, не отдадут. Так где тут добро, а где зло?
– Как же мне быть-то? – потерялся Никифор.
– Живи в чистоте, – приказал Алимпий. – Взирая же на иконы древнего письма, молись, прося Бога о помощи. И проникай в образ. Христос, Бог наш, описан плотию, а божественностью не описан. И я, человек во плоти, молясь на иконы, не краскам молюсь, но сквозь целостность образа возношу свой дух ввысь. Здесь тайна. Посему не утруждай ум словами, но душу свою зажигай. Истинно тебе говорю: мысли, работая, что телесность есть лишь предлог…
По отцу и сыну честь. Никто не дивился на Русь, которую Ярослав будто бы раздал своим сыновьям. Не было раздачи. Все осталось на своем месте, ни одно вече не собралось, дабы обсудить разделенье открывшегося наследства, – не было наследства. Не шевельнулись беспокойные новгородцы. Еще более беспокойные, но менее дружные киевляне не увидели повода для шума и жалоб. На княжом дворе старший сын заменил отца. Обычай был за него, как привыкли от времени, когда род – большая семья – был и владельцем угодий, и собственным своим судьей.
Каждый мог по-прежнему заниматься своим делом так, как знал, умел и хотел. Митрополит – грек, с греческой мечтой о возможности на Руси единовластья, будто бы такое единовластье существовало в империи, – не обратился с речью о своей мечте ни к кому, разве что к какому-либо соотечественнику.
Добровольные вестовщики-глашатаи не судили о распоряжениях Ярослава, духовные отцы в храмовых проповедях не вмешивались в светские дела. Ярославова дружина поделилась своей волей между сыновьями, по старине дружинник сам себе голова.
Ярослав умер. События же не было: прах вернулся к праху.
Вскоре, в 1056 году, за отцом последовал Вячеслав Ярославич, который сидел в Смоленской земле. По общему совету между четырьмя князьями Ярославичами, младший из них, Игорь, перешел в Смоленск, а освобожденный им Владимир-на-Волыни был дан Ростиславу Владимиричу, сыну Владимира Ярославича.
Владимир Ярославич скончался при жизни отца. Он не занимал, как понятно, старшего киевского стола, и его дети по этой причине выпадали из обычной очереди наследования. К таким применяли названье – изгой.
В русскую старину изгоями называли родовичей, которые почему-либо отрезались от рода. По своему ли желанью они уходили из рода, устраиваясь жить своей волей, за свой страх, или изгонялись за проступки, они одинаково уподоблялись птице, лишившейся пера и пуха: гоить – значит ощипывать птицу.
Изгоями называли людей, честь которым не шла по отцу. Изгоем оказывался холоп, получивший вольную, до времени, пока не устроит себе нового быта. Неграмотный попов сын, не получивший священства, тоже изгой. Научись, дадут тебе сан, будешь как отец.
Изгойство пристало к князьям по мере естественного увеличенья их рода. Князьям-изгоям приходилось довольствоваться милостью старших, равноправие сменялось подручничеством. Многие довольствовались положеньем дружинника, начиная с младшей дружины, но не всем такое приходилось по душе.
Посадив во Владимире Волынском Ростислава, князья-дядья будто бы поставили изгоя в один ряд с собой, и поступили они так не случайно.
Иногда говорят, что вышел сын ни в мать, ни в отца, а в проезжего молодца. Не в укор матери: людская порода изменчива, в том-то и дело. Всей статью Ростислав Владимирич пошел во Мстислава Красивого, брата своего деда Ярослава, того, кто княжил в Тмутаракани, а потом взял себе днепровское левобережье и умер без потомства.
Во Владимир к Ростиславу потянулись известные