Книга Человек страха - Дин Кунц
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Бредлоуф вошел в бар, на мгновение задержался у двери, поискал их глазами и, увидев, улыбнулся. Он умер всего лишь семь часов назад, но сейчас снова выглядел здоровым и бодрым. Собственно говоря, таким бодрым он давно уже не выглядел. Он пробирался через толпу, время от времени останавливаясь, чтобы обменяться рукопожатиями со старыми друзьями, уже прослышавшими о его недавнем приключении. Наконец он добрался до их столика и присел на свободный стул.
— Я по дороге проходил мимо церкви. Христиане собирают пожитки и выселяются из своих домов в подвалы. Мне было как-то неловко на них смотреть. Их жизни теперь потеряли всякую цену.
— Теперь в них могут стрелять, и они останутся невредимыми, — сказал Хуркос.
За долгое, долгое время он впервые по-настоящему расслабился. Он полностью удовлетворил свое желание отомстить — на большее он не мог и надеяться. Сэм сначала опасался, не повредился ли Хуркос психически, потому что он, в конце концов, совершил убийство. Но он убил не человека. В этом было все дело. То, что он убил, находилось рангом ниже человека, то есть на самом деле являлось животным.
— Они смогут жить вечно.
— Некоторые из них — возможно.. Но не забывай, что они старики. Им по пятьдесят — шестьдесят лет, в то время как всем нам не больше тридцати. Не очень-то приятно в эру вечной молодости пребывать в преклонном возрасте.
— И смешно и трагично, — сказал Гноссос, отхлебнув из стакана. — А вы как себя чувствуете?
— Как нельзя лучше, — ответил Бредлоуф, нажимая кнопки с названиями напитков на клавиатуре робота-официанта и безуспешно пытаясь отвести руку Гноссоса, опускавшую в машину монеты.
— Еще бы, — сказал Хуркос. И добавил:
— Гноссос, я сегодня убил Бога. Выйдет из этого эпическая поэма?
— Я как раз размышлял на эту тему, — ответил поэт. — Но лучше бы Он был Голиафом. Что героического в том, чтобы раздавить жалкого слизняка?
Сэм, осушив свой стакан, поставил его на стол.
— Пойду прогуляюсь, — произнес он, вставая. — Скоро вернусь. — Прежде чем кто-нибудь успел заговорить, он повернулся к двери, пробрался через толпу и вышел наружу.
Ночь уступала место рассвету; горизонт уже окрасился золотистой полоской зари.
— С тобой все в порядке? — спросил Гноссос, выходя следом за ним.
— Я не болен, если ты это имеешь в виду. Просто немного не в себе.
— Да. Да, я знаю, что ты хочешь сказать.
— Цель жизни: превзойти своего создателя. И вот...
— А с чего ты решил, что прогулка тебе поможет? Я, например, собираюсь напиться.
— Да-а, — протянул Сэм. — Но ты же знаешь, что и это тоже бесполезно. Может, и я потом напьюсь. Но сейчас я хочу пройтись.
— Хочешь, я пойду с тобой?
— Нет.
Сэм сошел с тротуара на мощенную камнем улицу. Дороги здесь были кривые, ибо законы предписывали сохранять в первозданном виде эстетические традиции старой Земли, хотя при этом дороги в Надежде были гораздо чище и лучше приспособлены для передвижения. Он забрел на улицы, которые завязывались узлом, извиваясь между причудливыми старыми зданиями и петляя среди растущих в парке редких деревьев. В его мозгу теснились воспоминания о находившейся у Бредлоуфа за Щитом камере, всплывали картины холодной пустоты. Он все еще не мог избавиться от прохладного ощущения ерошившего ему волосы ветра из пустого резервуара.
Он шел по парку, где вдали блестело озеро. Волны мягко ударялись о пристань. Время от времени раздавался всплеск — это била хвостом рыба. Где-то лаяла собака. А ему на ум приходили вопросы.
Кто он такой?
Кем он был раньше?
И куда — куда же! — он направляется?
И станет человек на распутье между старой дорогой и новой...
(Составлено по записям в дневнике Эндрю Коро)
Когда-то давно, вскоре после того, как кровь моей матери была смыта с улиц нашего городка, а ее тело сожжено на погребальном костре за городом, я пережил то, что психологи называют “психотравмой”. Мне это кажется очень удачным термином.
Чтобы понять, что именно со мной произошло, нужно знать, какие события всему этому предшествовали. Посреди ночи явились горожане, схватили мою мать, обезглавили, засунули в ее безжизненный рот крест, вырезанный из черствого хлеба, и сожгли ее тело на костре из кизилового дерева. Мне тогда было пять лет.
Это были времена, когда люди еще убивали друг друга, когда Надежда еще не успела сделаться столицей нашей галактики и сформировать общество, где один человек не убивает другого и где правят здравый смысл и справедливость. Это было тысячу лет назад, век спустя после Первой Галактической войны, до того, как Комбинат Вечности дал нам бессмертие. И что хуже всего, это произошло на Земле. Остальная часть галактики потихоньку вставала на ноги, осознавая, что шовинистические мечты, которые сотни лет будоражили человечество, вряд ли когда-нибудь сбудутся. Мысль о Надежде родилась в лучших умах, как последняя возможность выживания того, чем должен являться человек, мечта о бесцарствии, незамутненная Утопия, последний шанс, но шанс, лучше которого у человечества не было. А земляне все продолжали охотиться на ведьм.
Чтобы спрятать меня от тех, кто готов был размозжить мою голову только из-за того, что моя мать умела поднимать карандаши (только карандаши и кусочки бумаги!) силой мысли, мои дед с бабкой заперли меня в своем доме в кладовке. Я навсегда запомнил эти запахи: нафталин, старые резиновые сапоги, пожелтевшая газетная бумага. Стоит мне закрыть глаза, и я явственно представляю развешанные кругом пастмы шерсти и пряжи, пучки трав и воображаемых злых пауков, копошащихся в темноте.
Я плакал. Что же мне еще оставалось делать? На третий день охотники на ведьм решили, что я сгорел в доме во время пожара, потому что меня они так и не нашли, а моему деду они доверяли — он для виду охотился вместе с ними и ждал, когда все немного успокоятся. И вот на третий день меня выпустили из кладовки и привели в гостиную. Бабушка поцеловала меня и утерла мне слезы серым холщовым передником. В тот же день ко мне пришел дедушка, что-то пряча в своих грубых, мозолистых руках.
— У меня для тебя сюрприз, Энди.
Я улыбнулся.
Он раскрыл ладони, и в них оказался маленький черный, как уголь, комочек с блестящими бусинками-глазами.
— Цезарь! — воскликнул я.
Цезарь был азиатским скворцом, каким-то непостижимым чудом спасшийся от устроенного мракобесами побоища.
Я кинулся к дедушке и, подбегая к нему, услышал, как птица чирикнула, повторяя услышанные слова: “Энди-малыш, Энди-малыш”. Я остановился, не в силах пошевельнуться, как будто к ногам привязали пудовые гири, и уставился на Цезаря. Он захлопал крыльями. “Энди-малыш, Энди-малыш, Эн..."