Книга Каменная ночь - Кэтрин Мерридейл
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Объективно говоря, преступная деятельность, беспощадность, безжалостность, даже жестокость могут оказаться наилучшими стратегиями выживания в определенных кризисных ситуациях. Те, кто имеет предрасположенность к использованию подобных методов, преуспеют в чрезвычайных ситуациях или на войне. Другие отреагируют на те же самые проблемы менее жестоким, насильственным образом, и именно они будут, в первую очередь, стремиться к тихой, спокойной жизни и даже к некоторому оцепенению после того, как чрезвычайная ситуация закончится. Общества, как и отдельные его члены, меняются под воздействием насилия, свидетелями которого они оказываются. После длительного кризиса к власти приходят другие люди, в общественном настроении начинают резонировать другие голоса. После окончания Первой мировой войны Западная Европа претерпела кардинальные изменения. В других регионах также проверялись на прочность табу, приостанавливались демократические процессы и разрушались горизонтальные связи доверительных отношений между людьми, но все это, по сути своей, процессы социального свойства. Было бы упрощением говорить об универсальных моделях психологической травмы.
Культурологическое объяснение прослеживает преемственность на многие десятилетия назад, разводя руками (или умывая их: дескать, тут ничего не попишешь, так у них на роду написано, такой уж у них – но не у нас! – обычай) перед лицом наполненной насилием истории России. Эта нить преемственности действительно существует, бесполезно это отрицать, и во многом мы обязаны ее существованием тем историям, которые люди рассказывают сами себе, мифу о войне (вдохновившему, к слову, многих афганцев), мифу о выносливости и стойкости. Те из россиян, что с презрением относятся к народным россказням, могут обнаружить те же самые мотивы в своей выдающейся литературе. Так, в 1918 году Александр Блок писал:
Такого рода литературные тексты, когда они широко приняты в обществе и отзываются в душах многих людей, задевая их за живое, сами по себе становятся важным фактором влияния. В скобках заметим, что британским таблоидам и вправду повезет обнаружить своего собственного Эренбурга или Симонова.
Суть в том, что культурное наследие – это ресурс, и оно содержит широкий спектр разнообразных потенциальных образов и картинок. Россияне могут быть и скифами, “любящими плоть”, но к ним также применимы и другие образы: рыдающие матери, китч, идеализированные члены семьи, сильные, проницательные и человечные уцелевшие жертвы катастроф. Если иметь это в виду, то погоня за преемственностью может легко превратиться в своего рода игру, поиск правдоподобных в своей гладкости риторических звеньев, но в качестве объяснения она редко бывает действительно серьезной. Трудно не увидеть жестокого эха Великой Отечественной войны, например Сталинградской эпопеи, в бомбежках Грозного в 1999 году, в угрозах стереть чеченскую столицу с лица земли. Риторика была очень схожа, но обстоятельства, в которых она прозвучала, конечно, сильно отличались. Бомбардировки Чечни были политическим выбором, серией расчетов и калькуляций, у которых были альтернативы, и этот выбор был основан на реальных решениях относительно цены этого жеста, приобретенных или потерянных голосах избирателей, вероятности ответных ударов. И контекстом для принятия подобных решений была не только российская история. Отвратительная стратегия, избранная Владимиром Путиным, была отчасти предсказана знанием о том, что его страна не первая демократия, которая в 1990-е сбрасывала бомбы на гражданские объекты.
Подобного рода наблюдения также применимы к различимым традиционным особенностям опыта насилия в конкретном обществе. Например, ужасающий уровень смертности в российских и советских войсках в обеих мировых войнах и правда имеет некоторые общие истоки: экономические и транспортные трудности, экстремальные погодные условия, фантазии о том, что бескрайняя Россия-мать всегда сможет выносить и дать жизнь новым и новым сыновьям, которых можно отправить на фронт. Один из исторических уроков, который отлично усвоили сменявшие друг друга российские правительства, состоит в том, что статистику смертности можно обработать так, чтобы получить более приемлемый результат, а трупы можно убрать с глаз долой. Однако со временем военное мышление существенно изменилось. Высокомерие царского офицерского корпуса с его кодеком чести и легкомысленным требованием самопожертвования от других вполне могло служить вдохновением для сталинистов с их “сияющими голенищами”, для людей вроде Льва Мехлиса, с помощью которых Советский Союз начал свою битву с фашизмом. Однако к 1942 году главные решения в Советской армии принимались генералом совсем другого типа. Профессиональный солдат Василий Чуйков командовал сталинградской бойней, постоянно перенимая военные привычки немцев[1013]. Оборона города преследовала стратегические задачи, и взывания к чести и благородству неизменно служили пропагандистским целям.
Миф о варварской культуре, представление о жестоком крестьянине или безжалостном славянине также отвлекают внимание от индивидуального и коллективного выбора и действия. Они обходят молчанием человеческие страдания Гражданской войны, заявляя, что, дескать, “они” постепенно привыкли ко всем этим ужасам. А кроме того, они сглаживают подлинную трагедию инспирированного государством насилия, вынудившего стольких людей вступить в преступный сговор, вне зависимости от того, стали ли они добровольными палачами или нет. Дело не в том, чтобы обвинять кого-то – хотя существуют те (и их довольно много), кто принимал решения, отдавал приказы и должен быть призван к ответу, – речь идет о памяти и мраке, о той цене, которую заплатили люди. Какое бы оправдание за ним ни стояло, убийство – если только вы не психопат – не является частью “нормальной” жизни. Убийство – это что-то из ряда вон выходящее, исключительное. Вне зависимости от того, испытывали ли вы отвращение, страх, действовали ли по принуждению или все разом, совершенное убийство не забывается. Представление о существовании ожесточившихся, дошедших до звероподобного состояния народах или о наследуемой склонности к злу является или чистой воды риторикой, или предрассудком.
Если эта теория не выдерживает критики, если турбулентность, пережитую Советской Россией, нельзя списать на остервенение и ожесточение ее граждан на индивидуальном уровне, это значит, что объяснение придется искать где-то еще. Нет никаких оснований сбрасывать со счетов свидетельства того, что тысячи мужчин и женщин были движимы ненавистью, страхом, яростью, голодом, садизмом, жаждой мести, трусостью и идеологическими догмами, которые привели их к тому, чтобы убивать, пытать, грабить и арестовывать своих соседей. В процессе они кое-чему научились: как лучше всего убивать, не оставляя видимых следов, с какой легкостью группу взрослых мужчин можно довести до слез. Однако в современном мире лишь немногим избранным обществам повезло обойтись без подобных уроков. Кроме того, в сталинской России была высокая преступность, с избытком бессмысленной, неспровоцированной жестокости, малодушного сведения счетов или отрицания. Во многих случаях государству и не нужно было принуждать своих солдат или милицию к исполнению их бесчеловечных обязанностей. Но здесь мы снова должны разграничить разные душевные движения и побудительные импульсы. Массовый голод вызывает панику особого рода. Такую же панику вызывает война. Ярость, побуждающая солдата бросать младенца в колодец, отличается от решимости революционного комиссара, который отправляет на виселицу двести партизан, а та, в свою очередь, имеет мало общего с тем разочарованием, которое испытывает тот же самый комиссар тридцать лет спустя, когда он, уже чей-то дедушка, устало подписывает ордер на арест человека, в чей невиновности он не сомневается, только потому, что от этой подписи зависят его карьера, комфорт и благополучие его семьи.