Книга Львы Сицилии. Закат империи - Стефания Аучи
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Маруцца подходит к ней, гладит ее по лицу, вытирает слезу.
– Донна Джованна, они на войне, вы же знаете…
– Да, знаю… но я их мать, и мне нездоровится. Их могли бы отпустить домой хотя бы на пару дней… А Франка? Франка где?
– В Риме с девочками, Иджеа и Джуджу.
– А… в Риме… А она может приехать?
Маруцца наклоняется, целует ее в лоб, разговаривает с ней, чтобы успокоить. Снова одышка, замечает Маруцца, скорее всего, от мыслей о детях, которые сейчас далеко. После стольких лет она чувствует себя ближе к этой женщине, чем ее родственники. Она была с ней, когда Джованна слабела и старела в одиночестве, когда страдала, когда умирали ее маленькие внуки, когда у дома Флорио возникли экономические трудности, когда имя Флорио, одно время влиятельное и уважаемое, потеряло свое величие.
Маруцца понимала по ее лицу, какое страдание и разочарование она испытывала, когда сыновья просили ее поручиться за их векселя или продать принадлежавшие ей земли, чтобы они могли заплатить проценты по долгам.
А сейчас она одинока и больна. Грудная жаба, говорят врачи, такой они поставили диагноз при болях, которые пронзают ее тело от рук до грудной клетки и которые сопровождают каждый ее вдох. Горести и волнения – прошлые, настоящие и будущие – наконец предъявляют счета.
Маруцца проходит по комнате, наполняет стакан водой и капает туда несколько капель лекарства, которое должно успокоить учащенное биение нездорового сердца. Джованна смиренно пьет, просит ее открыть занавески, хочет увидеть небо и последние лучи заходящего солнца. Маруцца открывает. Бронзовый свет заката озаряет комнату, освещая мебель Дюкро, фотографии на комоде. И портрет ее мужа Иньяцио на стене сверху – новый, написанный уже после пожара.
Маруцца задерживается возле него. Неужели правда можно любить одного мужчину всю жизнь? – спрашивает она себя. Совершенно очевидно, что этот мужчина, которого она знает лишь по рассказам других членов семьи, занимал прочное место в сердце Джованны. Уравновешенный, сдержанный в эмоциях, любезный, способный на проявление нежности человек, но в то же время холодный и безжалостный. Джованна, кажется, угадывая ее мысли, окликает ее, взмахом руки просит отойти.
– Я тоже хочу на него посмотреть, – произносит она, смягчаясь в лице, на ее ввалившихся губах появляется смутная улыбка. Затем она поднимает руку, указывает на комод. – Подайте мне фотографию моего сына Винченцо.
Маруцца уже было взяла фотографию того Винченцо, которого она знает, но вдруг догадывается, ее рука зависает в воздухе и движется в сторону другой рамки, с фотографией ребенка с нежным и серьезным лицом. Она подает ее Джованне, и та, поцеловав, подносит ее к груди.
– Его кровь течет в моем сердце, – бормочет она и пробует подняться. – Мне говорили, что я счастливая… мне, которая выплакала все слезы до единой. – Она снова целует фотографию, гладит ее. – Если бы он был жив, с нами такого бы не случилось. Знаете, чего я боюсь, Маруцца? Что, когда я закрою глаза, мои дети передерутся из-за денег. В них нет ни мира, ни терпения… Где они, почему не едут сюда ко мне? Иньяцио, Виче… Где вы? – зовет она их, суетится и хочет встать.
Маруцца поправляет одеяло, пытается ее успокоить.
– Я же вам говорила, они на фронте. Вернутся, надеюсь, под Новый год. Не думайте об этом сейчас, донна Джованна, и главное, не волнуйтесь, иначе у вас заболит грудь.
– Кости мои найдут, – мрачно говорит Джованна, сжимая в руках фотографию. – Поверните мне кресло, я хочу посмотреть в окно, – добавляет она тоном, который на миг снова полон энергии. – Скорей бы Он забрал меня. У меня больше ничего нет, ни дома, ни здоровья. Ничего. Остались только глаза для слез.
Не без труда Маруцца поворачивает кресло так, чтобы Джованна могла смотреть на теряющий краски город. Через какое-то время, с комендантским часом, в нем совсем исчезнет свет. Укутанный в темноту Палермо задремлет, оцепеневший от страха, как ребенок, который всматривается в пустоту ночи и видит в ней только горе и тревогу. Свернется калачиком и провалится в благодатный сон без снов.
Маруцца гладит ее седые волосы, произносит вполголоса:
– Пойду принесу ужин. Я попросила приготовить вам куриный бульон. Скоро вернусь.
Часть «Виллы Иджеа» переоборудовали под госпиталь для офицеров. По коридорам проходят медсестры и мужчины в форме или пижаме, опирающиеся на костыли или палки. Отовсюду слышится шум хромающих шагов, ритмичный стук, похожий на барабанный. Даже воздух на вилле изменился: там, где одно время витали ароматы одеколона, сигар, цветов и пудры, сейчас стоит тяжелый запах болезни с примесью запаха еды, приготовленной в полуподвальных кухнях. Красные ковровые дорожки убраны, в игровом зале рядами стоят кровати, а перестук фишек сменился стонами. Лепнина вдоль лестницы вся в сколах и покрыта слоем пыли.
Маруцца стоит перед входом в кухню в ожидании приготовленного ужина. И не может удержаться, чтобы не взглянуть на себя в зеркало в массивной позолоченной раме, прислоненное к стене. Уставшее лицо, глубокие морщины, седые волосы собраны в небрежный пучок на затылке… В комнате донны Джованны время кажется неподвижным, но извольте, вот они, следы его хода. Следы, оставленные и страхом войны, и тяготами, выпавшими на долю этой семьи. Нет, судьба не была к ней благосклонна.
Маруцца поднимает глаза к потолку.
Да, она очень плоха. Нельзя больше ждать, говорит она себе. Надо уговорить приехать сюда хотя бы ее дочь Джулию, чтобы она была рядом. Бедная Джулия, чем она может утешить мать, когда у нее у самой два сына на передовой?
Дверь кухни распахивается, вырывая Маруццу из ее мыслей. Она берет поднос из рук повара и направляется в семейные апартаменты. Пока поднимается по лестнице, думает о том, что опять придется упрашивать донну Джованну поесть, как обычно происходит в последние недели.
Маруцца входит в комнату.
– А вот и я. Как и обещала, легкий куриный бульон, – радостно сообщает она. – И свежевыжатый сок. Вы же не откажетесь, правда, донна Джованна? В полдень мы вернули полные тарелки…
Джованна не отвечает. Одеяла сползли на пол, тело повалилось на бок и обмякло на подлокотнике. Рука все еще сжимает фотографию сына. Губы обвисли под весом бесконечного одиночества.
Взгляд направлен куда-то вдаль, через Палермо, через горизонт. Ушла вот так, тихо, без детей, которых не было рядом. Совсем одна. И возможно, говорит себе Маруцца, закрывая ей глаза, возможно, несмотря ни на что, она самая счастливая из всех Флорио. Застав восход