Книга Марина Цветаева - Виктория Швейцер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Вскоре Цветаева подписала контракт на два года на комнату в квартире № 62 дома 14/5 на Покровском бульваре. Хозяин с женой и двумя детьми уезжал на Север, в одной из комнат оставалась его дочь-старшеклассница, две другие сдали жильцам. Цветаевой пришлось заплатить сразу за год вперед. Такой суммы у нее не было, а сроку оставалось два дня. Надеясь на помощь Пастернака, она с его близким другом пианистом Г. Г. Нейгаузом поехала в Переделкино. Пастернака не оказалось дома, но его жена Зинаида Николаевна, с которой Цветаева там познакомилась, выказала готовность помочь. Вот как благодарно и восторженно описывает Цветаева в письме к Е. Я. Эфрон этот сбор денег: Зинаида Николаевна Пастернак «проявляет предельную энергию и полную доброту — обходим с ней всё имущее Переделкино: она рассказывает мою историю и скорее требует, нежели просит – ссуды – мне. Я выкладываю свои гарантии: через месяц 4 тыс. авансу за книгу стихов – [мы-то знаем, что книга не состоялась и никакого аванса не было, но Цветаева тогда надеялась...– В. Ш.] и кое-что можно продать из вещей – но никто не слушает, п ч все верят – что отдам. Первый – сразу – не дав раскрыть рта – дает Павленко: чек на тысячу. (Мы виделись с ним раз — 5 мин., и я сразу сказала: человек.) Словом, уезжаем с двумя тыс. – и с рядом обещаний на завтра. Не сдержал обещания только один (очень богатый драматург), сказавший, что сам завезет на машине. (NB! я и не ждала.) Весь вчерашний день, до 10 час веч добирала остальные 2 тыс. Бесконечно-трогателен был Маршак. Он принес в руках – правой и левой – две отдельных пачки по 500 р. (принес Нейгаузу) с большой просьбой – если можно – взять только одну (сейчас ни у кого – ничего), если же не можно – увы – взять обе. (Взяла одну, а другую (т. е. еще 500 р.) – почти насильно вырвала у одной отчаянно сопротивлявшейся писательской жены. Вообще, много смешного.) В 10½ ч. веч, в сопровождении бесконечно-милого Нейгауза, внесла все деньги за год вперед и получила росписку, свезла паспорт, чтобы они сами меня прописали...» Эта история свидетельствует, что, хотя страх давил на всех, некоторые старались ему противостоять, готовы были помочь другому (даже Цветаевой) в ситуации, когда это не грозило бедой им самим.
В конце сентября Цветаева и Мур жили уже на Покровском бульваре. Квартира была на верхнем этаже большого дома – Цветаева так боялась лифта, что предпочитала подниматься пешком. Это был свой «угол», можно было надеяться, что они проживут здесь два года. В комнате – «огромное окно, во всю стену», в которое на нее глядела луна или перед глазами пролетала стайка птиц. Казалось, что судьба опять готова дать ей передышку: работа у нее была, Мур поступил в близкую и хорошую школу, много занимался. В «окошках» опять принимали передачи для Сережи и Али – это утешало: они живы и в том же городе. Ужас стал повседневностью, вошел в ритм жизни, но говорить об этом можно было только с самыми близкими. Цветаева, как могла, расставила вещи в новом жилище, на мебель денег не хватало, да и комната была маловата; она устроила себе ложе из двух больших сундуков и корзины, получилось «очень жёсткое – ничего. Поставила один на другой кухонные столики, получился – буфет». У Мура – пружинный матрас на ножках: мягче и больше похоже на кровать. Стол четырехугольный обеденный – один на всех и всё: здесь ели, переводили, делали уроки...
За этим же столом Цветаева начала готовить сборник своих стихов. Идея возникла еще в Голицыне. Кто подтолкнул ее к этому, настоял на том, чтобы Цветаева составила книгу для советского издательства? Она писала из Голицына Л. В. Веприцкой: «один человек из Гослитиздата, этими делами ведающий, настойчиво предлагает мне издать книгу стихов, – с контрактом и авансом...» М. И. Белкина считает, что этим человеком был Петр Иванович Чагин – многолетний директор издательства. На его рекомендацию позже, по дороге в эвакуацию, сошлется Цветаева в открытке в Союз писателей Татарии. Такой поддержкой, как сам Чагин, не стоило пренебрегать, и все же Цветаева была уверена, что ее книга не будет издана в Советской России. В процессе работы она записывала: «Вот, составляю книгу, вставляю, проверяю, плачу деньги за перепечатку, опять правлю и – почти уверена, что не возьмут, диву далась бы, если бы взяли. Ну – я свое сделала, проявила полную добрую волю (послушалась)». С кем обсуждала она вопрос о необходимости сделать книгу? Кто уговаривал Цветаеву? Кого она послушалась? Запись кончается словами: «По крайней мере постаралась». Для чего же она старалась, не надеясь, что из этой затеи что-нибудь выйдет? Подтекст этой записи тот же, что в вопросе о квартире: «чтобы потом не говорили...» Реальных резонов могло быть два, и оба чрезвычайно важные. Во-первых, выход книги явился бы в какой-то мере «свидетельством о благонадежности», особенно важным в ее ситуации. Она понимала, чем грозит ей и Муру клеймо бывших эмигрантов и членов семьи врагов народа. Второй резон – деньги. Они были нужны, может быть, больше, чем всегда; собирая на квартиру, Цветаева ссылается на скорый аванс за книгу.
Книга была важна и сама по себе. В Москве последний ее сборник был издан восемнадцать лет назад, в Париже – двенадцать: «меня не помнят даже старики...» Цветаева была почти убеждена, что книгу не издадут, но все-таки... Она сознавала серьезность задачи: первый сборник за многие годы, может быть, последний... С чем придет она к новому читателю? Хотела ли Цветаева подвести итоги своей тридцатилетней работы? Или показать то, что считала у себя лучшим? Она много думала над подготовкой этой книги, которую исследователи называют «Сборник 40-го года», поскольку Цветаева ее не озаглавила. Сохранились наброски планов, перечень стихов, тетради со стихами, переписанными рукой Цветаевой, и, наконец, машинописный экземпляр сборника в окончательном варианте, представленном издательству. Цветаева меняла план и состав книги, сперва она думала сделать ее ретроспективной: показать этапы своего творчества. Был вариант включить и более поздние стихи, не входившие в книги. В конце концов Цветаева отказалась и от ранних, и от поздних стихов, в сборник вошли стихи из «Ремесла» и «После России». В письме к Н. Н. Вильям-Вильмонту она просит о встрече, чтобы посоветоваться: «я выбрала стихи из Ремесла (около 500 стр), но – ряд сомнений, самостоятельно неразрешимых».
Вдумываясь в ход подготовки книги, видишь, как в Цветаевой боролись желание увидеть сборник изданным с потребностью сделать книгу «для себя». О первом как будто свидетельствует то, что она отказывается от неизменного принципа «ничего не облегчать читателю» и озаглавливает многие стихи, давая «ключ» к ним: «Это пеплы сокровищ...» стало называться «Седые волосы», «Так плыли: голова и лира...» – «Орфей», «Он тебе не муж? – Нет...» – «Пожалей». Очевидно, желанием «обойти» цензуру вызвана замена названия «Поезд жизни», подчеркивавшего трагический смысл стихотворения, нейтральным «Поезд»: стихи «про поезд» скорее пройдут мимо внимания цензора. Но есть определенное ощущение и того, что одновременно Цветаева вглядывалась в старые стихи, не просто складывала книгу, но и пересматривала прошлое. Это явление не исключительное, из ближайших примеров напомню об Андрее Белом и Борисе Пастернаке, которые в конце жизни заново переписывали давние стихи. Такого Цветаева не делала, но в том, что она образовала два новых цикла из берлинских стихов («Земное имя» и «Рассвет»), как пересоставила и переименовала «Ученик» («Леонардо» из трех стихотворений вместо семи), как изменила «Разлуку», видится стремление ограничить свою прежнюю безудержность, сделать книгу более строгой. Это особенно наглядно в работе над обращенным к «далекому потомку» стихотворением «Тебе – через сто лет». Цветаева сократила его на три строфы: убрала неуместные теперь мотив эротики и бытовые подробности; как изжитое сняла упоминание о «Самозванке Польской», вместо которого появилось слово «доброволец»: «Я ей служил служеньем добровольца!» Стихотворение подтянулось, стало строже. Она поставила его вторым в книге. Первым шло никогда не печатавшееся – «Писала я на аспидной доске...». Ему предпослано посвящение «С. Э.» – Сергею Эфрону. Это был акт гражданского мужества: публичное признание в любви к репрессированному... Стихи писались и перерабатывались в сходной ситуации: в 1920 году Сергей Яковлевич находился в Белой армии, в 1940-м – в советской тюрьме, и оба раза не было уверенности, что он жив. В одном из автографов есть дата: Москва 1920—1940. Направление мысли Цветаевой определённо: если в первом варианте адресат оказывался одним из «каждых» (поэтому в 1924 году, в разгар увлечения К. Родзевичем, она и ему подарила эти стихи), то теперь она утверждает единственность того, чье имя написано «внутри кольца» (обручального). Она упорно искала слова для выражения своего отношения к мужу, перебрала десятки вариантов и остановилась на самом простом, впервые за тридцать лет в стихах четырежды выкрикнув «люблю»: