Книга Нарышкины, или Строптивая фрейлина - Елена Арсеньева
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я могу сравнить с этим чудовищем нашу память, наши воспоминания, которые выползают оттуда, где они должны быть погребены. Смерть, только смерть – вот тот «святой Марсель», который навеки загонит их обратно в бездны преисподние…
Однако продолжу. Как-то раз моя свекровь обмолвилась о некоей семейной легенде рода Юсуповых, о каком-то проклятии, насланном на неверных выкрестов (происхождение этого рода татарское) казанской царицей Сююмбике. Я пропустила все это мимо ушей, поскольку отродясь была совершенно не суеверна, даже домовых и леших не умела пугаться. Однако моему сыну, молодому князю Николаю Борисовичу (полному тезке своего деда!), легенда впоследствии пришлась очень по душе. Он даже книгу написал «О роде князей Юсуповых», в которой рассказал об этом проклятии и опоэтизировал его. Мне всегда были чужды и образ жизни, и душа моего сына, который начисто рассорился со мной после моего отъезда за границу и чрезвычайно осуждал мой второй брак. Молодому князю Николаю Борисовичу жить бы в Индии, где вдова должна восходить на погребальный костер супруга! Он с наслаждением, кое доступно лишь подлинным историкам, смаковал в своей книге подробности несчастий, которые обрушивались на семьи его предков, в результате чего в каждом поколении выживал один лишь сын. Дай он себе труд взглянуть непредвзято на историю других родов, он и там обнаружил бы страшные тайны, достойные пера романиста, особенно обладающего должным полетом фантазии. Ну что ж, Николай по крови Юсупов, а кровь эта проникнута суевериями. А я навсегда осталась достаточно чужой этому роду, всегда предпочитала, чтобы прежде всего упоминалась моя девичья фамилия – Нарышкина, а уж потом фамилия мужа. И с меня довольно тайны Нарышкиных, чтобы обременять себя еще и тайною Юсуповых. Оттого затруднять себя пересказом глупых семейных легенд, с которыми позднейшие потомки носятся, как курица с яйцом, я не намерена.
Между прочим, я заметила странную закономерность: женщины, которые выходили замуж за Юсуповых, то есть попадали в семью, так сказать, со стороны, вообще относились к этой легенде скептически, чего не скажешь об их дочерях и сыновьях, истинных представителях рода. Скажем, и моя свекровь, и я сама, и моя нелюбимая сноха Рибопьер[15] только плечами на сей счет пожимали. Однако мне приходилось слышать сплетни, будто я мужа от супружеского ложа отлучила, поскольку не хотела «плодить мертвецов». Какая оскорбительная чушь! Виной была наша взаимная неприязнь, можно сказать отвращение, которое между нами с князем Борисом со временем возникло, и ничто иное, – ну а семейная легенда послужила только удобным предлогом. Однако и сам Борис Николаевич, и его отец, старый князь, и наш сын с этим глупым суеверием нянчились, как с фамильной драгоценностью. Такова же и моя внучка Зинаида, которая вышла за этого недалекого красавчика Сумарокова-Эльстона. Бестолковы и суеверны оба до крайности, в них пошел и их старший сын Николай; очень хотелось бы надеяться, что мой младший внук Феликс – чудесное дитя, восхитительное! – окажется человеком здравомыслящим[16].
…Сына своего, как и водилось в те времена, я сама не кормила: на то имелись мамки из крепостных. Поэтому я довольно быстро смогла вернуться к своей фрейлинской роли. Надо сказать, что положение замужних фрейлин при дворе – тем паче не свитных, которые и жили при особах царской фамилии, и непрестанно несли свою службу, а фрейлин высочайшего двора – было особое. Государыня, которая сама являлась образцом жены и матери, понимала, что для женщины главное – семья, а не служение, в отличие от мужчин, для которых долг перед императором и службой державе должен быть превыше всего. Поэтому фрейлин двора не оставляли на ночные дежурства при покоях императрицы: мы возвращались ночевать домой, да и часы наших дневных присутствий были свободны и недолги. Скорее это была почесть, чем обязанность, а иногда и прямое удовольствие, например чтение вслух последних литературных новинок.
Помню, читала я ее величеству – ей особенно нравилось слушать, как я по-русски читаю! – только что напечатанное дивное стихотворение Пушкина «Цветок»… Ах, я его всю жизнь обожала и считала чуть не лучшим из того, что он создал! Я сама теперь цветок засохший, безуханный, и по сю пору напоминают мне эти стихи все, что со мной случалось, и любовь, и разлуки, и забвение, и не могу удержаться от слез, когда читаю это:
Точно так же я плакала и когда читала его впервые, хоть еще не испытала ни любви, ни разлуки, вот разве что с Серджио… Словом, я плакала, и государыня, глядя на меня, очень тогда встревожилась.
Ее величество вообще была ко мне особенно внимательна, заботлива, часто расспрашивала о сыне моем, тревожилась, что я его надолго оставляю, и когда я однажды предложила заменить на ночном дежурстве внезапно заболевшую свитную фрейлину, уж не припомню, кого именно, Александра Федоровна весьма воспротивилась и велела мне ехать домой. Я была, конечно, тронута такой заботливостью, но беда в том, что уже понимала, откуда у этой заботливости, грубо говоря, ноги растут…
Не хвастая могу сказать, что красота моя в то время расцвела несказанно, и глаза государя, на меня устремленные, говорили слишком много.
Какое счастье, что я в то время ни о каких древних глупых предсказаниях насчет Нарышкиной-фаворитки не знала, не то чувствовала бы себя дура дурой и непременно натворила бы глупостей! И долгие годы ничего не знала, до самой смерти отца моего в 1848 году. А пока…
А пока голова моя от взглядов императора кружилась. Мне было и лестно, и страшно, и стыдно… Потом, спустя многие годы, приходилось мне заглядывать в кое-какие воспоминания об этом прекрасном человеке, той же Россет, в замужестве Смирновой, или, к примеру, мадемуазель Тютчевой, этой сушеной селедки, которая, такое впечатление, из утробы матери таковой же и явилась, бесчувственной и холодной, а ведь ее отец был и поэт великий, и мужчина отнюдь не из последних. И эти, и подобные им дамы благочестиво поджимали губки, когда речь шла о том, что Федор Афанасьевич Тютчев назвал «васильковыми чудачествами» императора. Смирнова это выражение лихо подхватила, не поручусь, что и не присвоила, да, впрочем, не в том суть. Лет десять тому назад в Париже сделалась я невольной слушательницей одной приватной беседы. Немолодая дама, русскую в коей можно опознать только по раскормленным левреткам, одну из которых звали почему-то Машенька, а другую – Палашка (самое забавное, что издавна в России собачонок называли на французский манер – Жужу, Мими, Фифи, ну и прочее в этом же роде), болтала с другой немолодой дамой – англичанкой, судя по ее выговору. Я мгновенно поняла, что дама вдохновенно делится своими воспоминаниями о жизни при дворе: