Книга Долг - Виктор Строгальщиков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Ты мешаешь мне читать, – произносит Милка, глядя в книгу. Я слежу за ее глазами: переходят ли они от строчки к строчке. Иногда мне кажется, что – нет, не переходят.
Левую ладонь она уткнула в подбородок, правая лежит на столе. На безымянном пальце у нее дешевое кольцо, я в этом разбираюсь, хорошее золото так не блестит.
– Я вообще молчу, – говорю я Милке и снова закуриваю. Спать мне не хочется, разговаривать тоже, да и курить надоело, однако надо чем-нибудь себя занять, оправдать свое присутствие. Я мог бы и дальше просто сидеть и смотреть, мне это нравится, а Милку нервирует. Ей надо, чтобы я с ней разговаривал. А как с ней разговаривать, когда она молчит и смотрит в книгу? Я иногда вообще не понимаю, чего она хочет и как ко мне относится. Лучше всего она ко мне относится, когда я очень занят и мне не до нее. Тогда она всенепременно рядом, у локтя, и дышит, и касается, и смотрит снизу вверх, глаза большие и покорные. Или когда вокруг нас посторонние: даже и не смотрим друг на друга, но – рядом, вместе, как разведчики во вражеском тылу. А вот он я один – и все наоборот. С Галькой было не так, все иначе там было. Не видимся – и ладно, жизнь у каждого своя на всякий день, но стоит встретиться, как нас толкает друг на друга, словно минус к плюсу. Галька проста и слегка глуповата, с мужской точки зрения. Если она чего не знает и не понимает, то немедля соглашается со мной. Галька по-своему очень цельный человек, вполне самодостаточный. Из нее могла бы выйти идеальная жена, так я полагаю. Но не уверен, что решусь попробовать – по крайней мере, сразу после дембеля, до которого пять месяцев, из них еще два – возле Милки.
Я рассказываю ей про Спивака. Она продолжает смотреть в книгу, потом поднимает на меня глаза и сдавленно хихикает. А рассказывать я умею, за болтовню меня везде признали. Милка не выдерживает и смеется в голос, я вижу «слоника» на двух ее верхних зубах. Синеватая клякса давно (говорит – от рождения) потемневшей эмали. Если по подсказке присмотреться – и в самом деле похоже на слоника, и Милка любит напоминать мне об этом, когда мы миримся, то есть лежим на топчане и лицо ее так близко к моему.
В коридоре раздается тихий стон дверной петли, следом звучное шлепанье. Псих в казенных тапках тащится в сортир, и не дай бог ему, минуя открытые двери, посмотреть в нашу сторону. Сам я на дверь не оборачиваюсь, гляжу на Милкино лицо и по глазам ее определяю, смотрел в нашу сторону псих или нет. Если смотрел, я запримечу его на обратном пути и утром слегка пометелю. Не пристало психам ночью пялиться на молодую медсестру. Я человек не злой, но должен быть порядок.
Комната дежурной высокая и длинная. У дальней от входа стены под окном стоит медицинский топчан. В отделении топят хорошо, однако же топчан, обтянутый дермантином, всегда холодный. Милка меня уже не раз поправляла: дерматин, без лишней буквы «эн», но я упрямо говорю по-своему, даже в уме. Потому что русскому языку (тому, что во рту, а не в учебнике) так выговаривать удобнее. Дер-ман-тин, три законченных слога. Так вот, когда смотришь от двери, топчан почти не виден, его перекрывает стол, и если ночью включенную лампу направить на дверь, то ничего не видно вовсе, только слышно. Это я так думаю, что – слышно. Проверить нет возможности. Убью любого, кто такую мне возможность предоставит.
Милка дежурит по ночам через трое суток на четвертые. Мы с ней сидим подолгу молча: она читает, я курю и смотрю на нее. Здесь она боится, а я вот почему-то не боюсь. Зато боюсь в своей каптерке, где топчан теплее и вроде бы не надо торопиться, где дверь запирается изнутри, и шаги на громкой лестнице всегда услышишь с упреждением, а можно вовсе дверь не отпирать, вроде ушел по делу. Было один раз: в дверь вежливо стучали, потом спустились вниз – и все затихло. Мы не шевелились, я смотрел на «слоника» и решил себе, что это приходил ее отец, и сделалось мне вдруг нехорошо. Не то чтоб было стыдно или я боялся (хотя имели место и стыд, и страх, скрывать нечего), но стало как-то зябко, и я это запомнил. А вот в дежурке мне не боязно ни капли, а Милке страшно, и этот ее страх меня заводит странным образом, я становлюсь настойчив.
А еще по ночам мы с Милкой строим планы – потом, когда уже ей нечего бояться. Я рассказываю Милке про Тюмень, где она никогда не была. Какие там улицы и как называются, какие институты и факультеты в них, легко ли получить квартиру. Я говорю, что – нелегко, а вот на Севере попроще, там молодым специалистам дают балок-вагончик или комнату в общаге. Не бог весть что, конечно, но на Севере все так живут, и жить так никому не стыдно. Она спрашивает, почему я с дневного перешел на заочное, по причине чего и был призван в армию. Дело в том, что в большом институте среди преподавателей всегда найдутся дурак или дура, которые испортят тебе жизнь, особенно если они заседают в парткоме и даже ректор их боится. Ректор так и сказал мне: «Не связывайся». Но выбор предложил: или отчисление за единственную, но хроническую, с первого курса, академическую задолженность, или перевод на заочное отделение. Вот я и перевелся – с третьего курса института прямым курсом под ружье в ГСВГ. Милке я конкретно ничего такого не рассказываю, просто говорю: так жизнь сложилась. Милка дуется, кусает губку и в наказание (кому – мне или себе?) требует подробностей моего романа с Галькой. Она так и говорит: «Расскажи про свой роман». Она меня еще в самом начале спросила, кто у меня был до армии. Я решил ей не врать – и вот теперь расплачиваюсь. Милка внимательно слушает, задает бесстыдные вопросы, и мы обычно ссоримся и снова миримся на топчане.
Сегодня, чувствую, примирения с Милкой не будет. А мне нестерпимо, до тянущей боли, хочется с ней на топчан. Полтора солдатских года я прожил без этого, поначалу мучился, потом привык, ушло из головы. О бабах в армии треплются только салаги и дураки из стариков, нормальные деды эту тему не трогают. Те же, кто треплется, делают это с такою грязью и таким враньем, что тянет по зубам им врезать, но в армии грязно говорить о бабах – мужское законное право, и нарушать его не принято. Мои друзья сержанты Полишко и Николенко, которые не ругаются матом, подобных разговоров сторонятся, но и не пресекают тоже. Такой вот есть негласный уговор. О бабах грязно можно в общем. Конкретно же про ту, чью фотку солдат держит в тумбочке, как бы нельзя – по тому же негласному сговору. Но можно, если драки не боишься. Мне лично эта тема по фигу, но нынче я сердит на Милку. И когда она еще раз произносит себе под нос, без выражения: «Ты мне мешаешь читать», – я молча встаю и ухожу в палату. Представить не могу, почему сегодня ей вожжа под хвост попала. Так моя бабушка любила говорить, когда я, маленький, не слушался ее: вожжа под хвост попала...
На мне только халат поверх белья, я складываю его аккуратно на тумбочку и забираюсь под одеяло. На подушке соседней койки чернеет Валеркин затылок, друг спит так крепко, что даже не храпит. Если бы не он, я бы плюнул и вообще ушел в каптерку, а так он по подъему без меня может растеряться в новом месте. Лежу и думаю про Гальку, с которой было много проще. Я как-то сразу догадался, что она мне даст, притом даст без истерики. И вообще она к этому делу, как потом выяснилось, относилась почти по-мужски, полагая его, это дело, обоюдным удовольствием, а не женской смертной жертвою мужчине. Мне это крепко нравилось, а вот сейчас не очень – по двум простым причинам. Во-первых, после моего отбытия в армию она то дело вряд ли разлюбила. Во-вторых, мне нравится Милка. И даже очень – более серьезных формулировок я избегаю. Две абсолютно разные женщины, и ни та, ни другая не спросила меня про любовь. И причины здесь тоже разные, я это понимаю и по-своему им благодарен. Особенно Милке и прямо сейчас, когда я злой и не могу заснуть.