Книга Три допроса по теории действия - Александр Филиппов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Павловский Г. О.: Да, что-то вдруг пошло не так. Отбивая беловежский метеорит, я пропустил новый. Из-за чего? Общий ответ – мщение нетерпеливо. Оно подсказало ставку на стратегию ситуативности, а технология подменила цель. Но и сама формула цели сомнительна. Моральный реванш предоставляет действующему мандат со слишком неопределенными полномочиями. Вот вам первое «почему».
Девяностые были для меня нестерпимы после вольности восьмидесятых. Сегодня «катастрофа девяностых» звучит грубой пропагандой, но тогда вокруг была подлая реальность. Проект реванша обещал уврачевать страну. Раз вокруг тотальное «не то» – а я так думал, – нужно нечто быстрое, бесповоротное, чтобы исправить ошибку. Нужно нечто эффективное. Во мне бушевал ресентиментный гнев – я отказывался «копаться в беловежском дерьме», хотел наказать историю, идущую не туда. Здесь второе «почему».
Третье «почему» – нарождение и обнаружение в себе заново искушенного субъекта. И вооруженного на сей раз помощней. Был опыт организационки в неформалах, в агентстве PostFactum [68] , в редакции журнала. Разборы политики в беседах с Гефтером. Я обнаружил, что владею игрой – вижу сцену действия, роли, темпоритм, нахожу нарративы и хлесткие хед-лайны… Весной 1994-го я впервые себя опробовал, разыграв оглушительный этюд вокруг Версии № 1 [69] . Скандал получился всероссийски громкий, и мне понравилось. Ельцин в эфире орал на Степашина, требуя сыскать мерзавца. Оказалось, что Событие можно и не инициировать, а просто взять и присвоить. Добавить свой месседж к чужой импровизации, переиначив событие. Эффективно? Эффективно.
В кампаниях А. И. Лебедя в 1995 году и Б. Н. Ельцина в 1996 году инструменты коммуникативной игры достроились до общенациональных – собралась команда ФЭП [70] , а с другой стороны, сложилась команда Кремля. Но тут уже, думаю, я перестал опознавать, что тут собственно мое. Прорабатывая детали проектов, я все чаще ускользал от субъектности. Привычка к поиску технических решений, «как нам это получше сделать», вытеснила тот ваш рефлексивный мониторинг, по Гидденсу.
Плохую роль сыграл и навык закладывать себя в рабочую схему целиком. Он толкает к синтезу целей клиента с собственными и, так сказать, опьянению субъектностью. Но субъект здесь незаметно перешел на язык ресурсов проекта, да и сам стал ресурсом.
2. Филиппов А. Ф.: А субъект – это кто? Я постоянно слышу слово «субъект»: субъект уже был, субъект был готов.Павловский Г. О.: В моем представлении – тот субъект русской истории как истории действия, который разрушился в 1989–1993 годах. До перестройки я жил в непрерывности русской истории, в быту ее катастроф, как в личном интерьере. Континуум действия стартовал декабристами, Пушкиным и убийством царя Александра, протянулся через три революции до Сталина, Хрущева, диссидентства 1970-х и амнистий Горбачева. Для меня его существование аподиктично и взывало к поступку. Теперь целью стал реванш русской истории, а средством стало ее техническое использование. Кстати, «загрузив» нарративы истории в роли операционной системы политтехнологий, генеря из ее операционализованных кейсов, я стал эффективен.
Но было ли это мной? Лишь отчасти. Возвращение России к историческому бытию – это чаадаевская, то есть нерешаемая задача. А хитростью учредить новый режим, чтобы впредь мне было что охранять, – задача попроще, для графа Витте с Андроповым. Чтобы обрести предмет будущего консерватизма, увы, надо взломать промежуточное status quo как «неподлинное». Тут цель опять стала средством, а русская история – местом перевоспитания. Пенитенциаром.
Опыт прошлого теперь разместился внутри действующего лица, в данном случае меня. А что не помещалось, ну и бог с ним – субъект сузился. Моей задачей стало доставить матрицу События в заинтересованную среду.Филиппов А. Ф.: Коллективный субъект, группа товарищей?
Павловский Г. О.: Скажем так – личность, готовая к действию, обслуживает коллектив товарищей, обоснованно боящихся масс. Готовая признавать их амбиции и обеспечивать интересы, зная, что Событие переплавит все.
Филиппов А. Ф.: Может быть, это переформулировать. Это все вопросы не для того, чтобы спорить, а для того, чтобы лучше понять. Давайте реконструируем сказанное. Итак, существует определенное количество людей, живущих в настоящий момент. Они вместе не составляют коллективный субъект, но и ни один из них не является тем самым субъектом. Можно ли сказать, что это присущая какому-то количеству, подмножеству действующих способность к определенного рода действиям, которая могла бы быть актуализирована и описана соответствующим термином? Было бы это адекватным выражением того, что вы хотели сказать, или это все же не схватывает суть?
Павловский Г. О.: Что ж, возможно. Эти подмножества, взятые в конфликтном преемстве, и есть суть русского континуума. Субъект здесь всегда нечто промежуточное, он склейка-констелляция исходно различных – и финально разных субъектностей. Например, народничество начала 70-х годов XIX века, как проект action directe ради правды Божьей, взято в перспективе народовольчества – решившегося на кровь, исходя из секулярной щепетильности. Субъект – вечно нестойкая середина пути. Его нет как изначально заданного, и его не будет в конце игры.
Филиппов А. Ф.: Мы удерживаемся от того, чтобы переводить вопросы в практическую плоскость, но они сами начинают переходить в практическую плоскость. С чем или с кем я имею дело как с субъектом? Кого я наблюдаю как субъект? Существует ли он как субъект до тех пор, пока я его не описал как субъект? Кем являюсь я, если это субъект, а я не субъект, или я тоже этот субъект (вхожу во множество, являющееся субъектом)? Для меня очень симптоматично то, что описание этого субъекта, определение, фиксация его в конвенциональных терминах представляет определенную сложность. И есть вторая сторона дела: описывающий, в данном случае вы, который то приближает себя к нему, то отдаляет, задает себе вопросы – а я кто такой? – но до конца не сливается, кто способен указать, какая группа людей или сторона деятельности, сторона самосознания, часть культуры определенного круга людей, может быть пробуждена и стать мотивационной силой, энергией, которая их одушевляет. И вот я назойливо, настырно и совершенно неделикатно пытаюсь все-таки спросить: ну где это? Но хотя ответ, который я получаю, и очень приятный, я готов бесконечно слушать об этом, но в конце речи я обнаруживаю себя несколько ошарашенным, мне по-прежнему не очень уютно. Потому что местоположение этого субъекта мне так и не указали!
Павловский Г. О.: Мне с вами тоже не слишком уютно! Здесь теоретическая трудность, в подоплеке которой тогдашняя моя хитрость – сцепить несовместимое каркасом эффективного действия. Оттого субъект действия здесь осциллирует – он то воля истории, то сообщество, то вообще один-единственный человек. Но у этого мерцающего трикстера или аватара основание уходит в тот же русский континуум действия.
Действуя как диссидент в 70-80-е, я точно знал: за мной святая русская литература [71] , опыт, который мы раскупорили, чтобы спасти. Надо принадлежать к этой истории, а принадлежать можно действуя. Равенство События человеку действующему здесь задано, это принцип – мы внутри нее. Историческое диктует личному, походя разрушая быт. В 70-е машинистка самиздата – твоя сестра по вероятному мученичеству и подруга по судьбе. Это самоуплотняющийся континуум, его прессинг растет с приближением к очагу действия. Только действуя я целостен – связанный событийным. Вопрос местонахождения субъекта тем самым снимается. Мне не уйти от власти, не сбежать в частную жизнь – континуум истории исключает все частное, – зато и вождям СССР некуда от меня деться, поскольку власть посягает на тот же приз, что и я, – на русскую историю.