Книга Детдом для престарелых убийц - Владимир Токмаков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Черт-те что. Я закончил. Студенточка, как в кислоте, полностью растворилась в моих словах.
И тут наконец-то они появились! Видите ли, ходили гулять по ночному городу. Счастливые улыбки. Загадочно переглядываются. Сообщники, хранители последней тайны. Падшие ангелы. Нам на счастье упавшие на Землю ангелы. Я вдруг поймал себя на том, что, кажется, ревную.
– Да, я знаком с этим поэтом, – слышится за столом голос Семена. – Он стар и трухляв, он изъеден жизнью, как ножка белого гриба червями. Увы, но он давно уже неудобоварим во всех отношениях.
– Говорят, сейчас принято шампанское закусывать солеными огурцами – невкусно, зато патриотично.
– …В «Нью-Йоркере» Юрий Карабчиевский писал, что Маяковский погиб в 1918 году. Последнее стихотворение, написанное самим Владимиром Владимировичем, – это «Хорошее отношение к лошадям». Маяковского убила шальная пуля, летавшая по улицам Питера со времен взятия Зимнего. После смерти Владимира Владимировича его место занял двойник, о существовании которого говорил и сам Маяковский, и неоднократно писали газеты в отчетах о поэтических вечерах футуристов… Сравните стихи Маяковского до и после 1918-го, и вам не понадобится никаких доказательств…
– Придурки, молва, молва делает поэта знаменитым! – тележурналист М. Дундарин, напиваясь все больше, становился опасно агрессивным. – Молва, слухи, сплетни, а не тиражи, критические статьи и монографии!
Мотя Строчковский поскользнулся на чьей-то академической лысине и, падая одновременно в забытье и салат из кальмаров, все-таки успел провозгласить:
– Ненавижу, блин, филологов!.. Они способны отыскать слона там, где не водятся даже навозные мухи!..
– Не согласна! – с возмущением заступилась за филологическую честь некая юная поэтесска. (Каюсь, я забыл, как ее зовут. Кажется, Наталья. В фамилии у нее было что-то про «каки»). По-моему, в начале пьянки Мотя на кухне пытался именно ее этой самой филологической чести лишить. – Филологи помогают спящему разуму понять его сны, чтобы они не превратились в реальных чудовищ!
– …Да ну вас всех, блядей, в жопу! Величественно – это когда пишут про Акакия Акакиевича или про мерина Холстомера! А про императоров получается чаще всего смешно и пошло! – свирепо орет на весь дом сидящий в прихожей на пачке старых журналов «Нового мира» уже бухой в сиську знаменитый тележурналист Михаил Дундарин.
– А умище, умище-то мне куда девать?! – не унимается Дундик.
– Может быть, тебе его личинками откладывать? – интересуется Строчковский.
Вообще-то я не знаю, как он здесь оказался. Они ведь с Шарлоттой терпеть друг друга не могут. «Я невыносимый человек? – бурчал Дундарин. – Вот и не выносите меня! Оставьте, где взяли!» Те два качка, которые весь вечер пили только морковный сок, попытались вывести М. Дундарина на лестничную площадку. Но он, проявив удивительную для пьяного существа прыть, вырвался от них и с криком: «Помогите, меня ебут демократы! Меня демократы в жопу ебут!..» – стал ломиться в железную дверь соседней квартиры, где, по слухам, жила любовница помощника прокурора города Волопуйска. Пришлось вернуть Дундарина обратно и вновь посадить в прихожей на «Новый мир». Там он как-то сразу обмяк и вдруг со словами: «Дундарина обидеть может каждый…» – обхватил за талию одного из качков и горько заплакал.
– Да, у Дундарина сегодня по плану упадок сил и нравов, – философски промолвил вышедший вслед за мной в прихожую Николс-астролог и, видимо, чтобы отвлечься от неожиданно возникшей дундаринской темы, с нетрезвой вежливостью спросил, почему у меня такой нездоровый цвет лица.
– Мне в последнее время стало трудно дышать, Ник… – искренне признался я.
– Астма? – посочувствовал Николс.
– Нет, просто воздух до невозможности засорен словами, которые все чаще бросают на ветер…
В окно видно черное ночное небо. Оно густо забрызгано белыми капельками звезд. Порнографический образ, как будто Бог кончил на черную шелковую простынь.
Уже далеко за полночь. Я иду на кухню и завариваю себе крепкий кофе.
– Сахар – это белая смерть! – пьяно улыбаясь, говорит мне забредшая вслед за мной одна из тусующихся здесь девиц. При ближайшем рассмотрении ею оказывается та самая юная поэтесска, что в споре со Строчковским заступилась за филологическую честь. (Даю свой член на отсечение, но я теперь уже полностью забыл, как ее зовут.)
– Понятно, сахар – белая смерть. А вы, стало быть, предпочитаете черную? – мрачно говорю я ей в ответ.
Она смотрит на меня с интересом, потом, едва не промахнувшись, садится на табуретку и вдруг начинает как-то так вдумчиво, сосредоточенно рыдать.
– У вас, наверное, ничего не получилось с музой? – пытаюсь я, как умею, ее утешить. – Ну так, может, вам стоит поискать не музу, а мужа?
С рыданиями она убегает.
Занавес.
Сцена вторая, она же последняя.
Перед нами опять лицо персонажа. На месте рта у него начинают расти волосы.
Я беру свой кофе и, стараясь не слишком его расплескивать на попадающихся по дороге бродящих, как сомнамбулы, пьяных интеллектуалов, иду на поиски юной поэтесски: как бы чего не натворила, дуреха.
В зале полумрак. Несколько алкоголестойких пар, измочаленных, как в финале фильма «Загнанных лошадей пристреливают, не так ли?», кружатся под медляк «Скорпов». Все углы засижены, как мухами, слипшимися в поцелуях влюбленными. Совсем неожиданно для себя натыкаюсь на Шарло.
Она рассказывает юному интеллектуалу, любителю средневековой испанской живописи, с которым они «просто ходили гулять по ночному городу», свою легенду.
– Я родом из XIV века, – говорит она (здесь следует глубокая пауза, во время которой она успевает отпить из своего бокала большой глоток сухого вина) и продолжает:
– Даты моей жизни: 1312-1332. Мои родители были очень знатного рода. Я умерла совсем юной, двадцатилетней, от какой-то странной воспалительной болезни. Здесь, в вашем времени, мне сказали, что, скорее всего, это была корь, которой я не переболела в детстве. Меня похоронили в родовом склепе. Мое тело бальзамировал странный монах на одной ноге. Раньше он часто лечил меня, хорошим здоровьем я ведь никогда не отличалась.
И вот, спустя шесть веков этот идиот, гений современности, Макс (Семен и Глеб его знают), художник, блин, влюбляется в мой портрет работы Джотто де Бондоне. Кстати, единственный написанный им женский портрет. Макс, блин, раз в жизни был в Лувре, офигел там от этого шедевра и решил любой ценой воскресить меня.
– Сумасшедший, а обо мне он подумал! – в бешенстве, которому веришь, восклицает Шарлотта. – И вот он начинает собирать все сведения о нашем роде. В конце концов вычисляет склеп, где я была погребена… или погреблена?.. Ну, это не суть важно. За огромные деньги он договаривается с кладбищенским сторожем, они вскрывают саркофаг. Макс берет частичку моей сохранившейся кожной ткани и везет ее в Штаты, где еще один придурок, Эйнштейн генной инженерии, его приятель, уехавший во времена перестройки на Запад, с радостью соглашается провести эксперимент по… клонированию!