Книга Мистер Ми - Эндрю Круми
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Уже просто назвав ее имя, я опережаю события. Если врач, делавший мне колоноскопию, прочитает эти строчки, он улыбнется и поймет, почему его аппарат не обнаружил никаких нарушений в моем организме. А что, если это прочтет Эллен? Тогда моя жена узнает гораздо больше, чем ей открылось при виде сгустков крови в нелепо ароматизированной воде унитаза. Однако именно из-за Луизы и ее непреднамеренного воздействия на меня возникла моя болезнь и была написана эта книга. И если эта книга действительно вышла в свет и оказалась в руках врача, у вас или кого угодно еще, тогда все уже вышло наружу и то, что должно случиться впоследствии, уже случилось.
Между прочим, Руссо рассказывает следующую историю, произошедшую у него с его первой любовницей, женщиной старше него на тринадцать лет, которую он звал татап: однажды за обедом он сказал ей, что заметил у нее на тарелке волос; она тут же выплюнула еду, а Руссо взял разжеванный ею кусок и положил себе в рот. Такова для Руссо была формула любви; кроме того, он мог поцеловать постель, с которой она только что сошла, или пол, по которому она ходила. Ничего подобного он не ощущал к своей любовнице Терезе, с которой прожил тридцать три года и прижил, по его словам, пятерых детей, отсылая их, как только они рождались, в сиротский приют для последующего усыновления. По мнению Руссо, любовь выражается — даже по сути дела заключается — в готовности целовать грязь, готовности положить разжеванный женщиной кусок себе в рот.
Нечто в этом роде испытывал и я; отвратительная история, рассказанная Руссо, напоминает мне один случай с Луизой. Наши семинары к тому времени превратились в беседы с ней один на один у меня в кабинете. И вот однажды, когда Луиза вошла в кабинет, я сразу понял, что у нее менструация: от нее исходил тяжелый, густой запах, который ни с чем нельзя было спутать. Этот запах, настолько же очевидный, как новая шляпка, создал у меня ощущение чуть ли не физического контакта между нами; а я до тех пор даже ни разу не коснулся под столом ее ботинка — и это после многих месяцев влюбленности. Впоследствии я устроил так, чтобы встречаться с Луизой несколько раз в течение четвертой недели, и установил, что менструации у нее приходят через двадцать девять дней. Это позволило мне планировать наши встречи, перенося их под предлогами несуществующих лекций или встреч с четверга на другие дни недели, — и все для того, чтобы вдыхать этот волнующий запах.
Однако я забегаю вперед. Врачу, который высказал беззаботное предположение, будто я вставлю эпизод с колоноскопией в свой новый роман (хотя пока что единственная изданная мной книга — исследование периода жизни Руссо в Монморанси и постигшей его к концу этого периода душевной болезни), может прийти в голову забавная мысль, что мои кровотечения являются чем-то вроде истерической менструации, хотя, возможно, было бы правильнее определить это явление как «тестикулярную» менструацию. Что касается остальных моих читателей, буде таковые найдутся, я могу только предположить, что моя откровенность покажется им столь же отвратительной, как и признание Жан-Жака Руссо.
— Можно идти? — спросил я, натянув брюки. Должен признаться, что во время вторжения доктора в мой организм я все время думал о Луизе. Рука сестры превратилась в руку моей студентки, и это помогло мне сохранять некоторое подобие спокойствия во время процедуры, хотя в то же время она напоминала мне об отчаянии, о безысходном одиночестве, которые привели меня в этот кабинет. Дружелюбный врач — он теперь знал мою толстую кишку лучше, чем я знаю собственный садик, — объяснял, почему могут понадобиться новые анализы, хотя даже тогда мне было очевидно, что они ничего не дадут. Рано или поздно останется лишь одно неиспробованное средство — операция.
Когда я пришел домой, Эллен обняла меня и сказала, что я, очевидно, не так серьезно болен, чтобы стоило из-за этого беспокоиться. Но я все равно беспокоился и все больше думал о человеке, которого зовут «Я», но который не всегда является мною. Мне представлялось, что вся моя жизнь сфокусирована через линзу, выточенную из болезни, мрачных мыслей и любовных грез. Даже о своих любимых писателях я думал только в плане их болезней: у Монтеня были камни в желчном пузыре, у Руссо — болезнь почек, у Флобера — эпилепсия, у Пруста — астма. Не говоря уже о Паскале, который умер от рака в тридцать девять лет, умер в невообразимых мучениях, потому что тогда еще не было эффективных обезболивающих средств.
Врачам хорошо известно, с каким трудом пациенты приступают к описанию своих недугов. Поначалу в ход идут заранее подготовленные и отрепетированные слова. Поздоровавшись, пациент рассказывает о болях в животе или затрудненном дыхании в четко отшлифованных фразах. Врачи к этому привыкли, так же как искушенный читатель привык к нарочитой гладкости, характерной для начала книги: желая произвести хорошее впечатление, автор черпает слова из сокровищницы, где он их хранил в обточенном и доведенном до совершенства виде. Но затем пациент перестает следить за собой и с облегчением пускается в сумбурное, но открывающее истину повествование.
— Хорошо, — говорит врач — уже другой, потому что предыдущий отправился играть в кегли или читать газеты в Ротарианском клубе. У врача на компьютере хранится история болезни, но он хочет услышать мою версию — хотя бы для того, чтобы избавиться от необходимости проверять данные компьютера. — Хорошо, — говорит он, — но давайте начнем с самого начала. Когда именно вы почувствовали, что нездоровы?
И если бы этот врач был моим читателем и если бы я хотел ни на шаг не отступать от истины, конечно, следовало бы начать с тех обстоятельств, при которых я впервые увидел Луизу.
Мне предстояло прочитать несколько лекций о Прусте для студентов первого курса, изучающих писателей XX века. Обычно я Прустом не занимался, но согласился это сделать в качестве одолжения Джилл Брендон — ей предоставили годичный отпуск для научной работы. Джилл принадлежит к тому разряду преподавателей литературы, которые, сосредоточив внимание на одном модном авторе, используют его в качестве дорожной карты, указывающей путь к пониманию общечеловеческих проблем. Должен, однако, заметить, что Джилл частенько сбивалась с этого пути и порой ей приходилось осуществлять нечто вроде крутого разворота на пятачке. Джилл полагала главной чертой Пруста гомосексуализм, а все остальное было вторичным; правда, она считала также нужным упомянуть, что он был наполовину еврей и к тому же очень больной человек. В своем анализе его творчества Джилл придавала больше значения тому, что Пруст пожертвовал почти всю мебель, унаследованную от матери, в пользу борделя для педерастов, нежели, например, общности взглядов с Монтенем, влиянию Шатобриана или употреблению пассивной формы глагола. Я не мог обещать, что буду следовать сему великолепному методу, но согласился прочитать лекции вместо Джилл.
Честно говоря, за истекшие годы я несколько упустил из виду Пруста, писателя, бывшего моей первой любовью в молодости. Я хочу сказать, что узнал его достаточно хорошо, чтобы больше о нем не размышлять. Те мысли, что еще возникали у меня по его поводу, напоминали прогнившие шпангоуты в старом корабле, которые постепенно заменяются тезисами и формулами, лишь внешне напоминающими первоначальные тщательно продуманные идеи. Иными словами, место Пруста в моем уме заняла потускневшая имитация, что обычно случается с нашей памятью по отношению к большинству предметов и форм. Это, между прочим, служит основой всего нашего школьного образования, его можно сравнить с фотокопировальщиком, который снимает копии только с предыдущих копий, давно забыв оригинал в автобусе (что, между прочим, однажды со мной действительно случилось).