Книга Беглец из рая - Владимир Личутин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Стоит жена посреди комнаты, уронив вдоль тела безвольные руки, и в наполненных слезою глазах такая недоуменная боль: за что? И эта беспомощность, эта бессловесная покорливость судьбе ударили меня под дых. Если бы она закричала, по-бабьи истерично завопила, завыла, облила меня помоями, как обычно водится при расставании, то оставалось бы только с облегчением хлопнуть дверью и все разом забыть: и жену, и прошлую нескладную жизнь. Но Люся сказала лишь: «Спасибо тебе за все». И я, стоя на пороге, неожиданно для себя заплакал.
Во мне все взорвалось, вскричало: «Зачем же так все повернулось? Кому нужны мои страдания? Кто со злым умыслом управляет мною? Боже!»
Мне показалось тогда, что я присутствую на похоронах собственной жизни, отрезаю от себя все пережитое, как бы укорачиваю нарочно свой путь, делаю его плывучим и скользким, а ныне, кто знает, что принесут грядущие годы. Не отсек ли я сам себе собственную руку. Ведь как ни приращивай протез, как ни украшай его дорогими алмазными перстнями, сколько ни гулькай над ним, по нему уже никогда не заструит живая послушная кровь.
Нет, я тогда не соображал, что делаю явно неразумное и глупое себе, но душа-то чувствовала бессмысленные потраты, остерегала меня, и потому, не зная на то объяснимой причины, я еще никогда прежде не был так горестен и несчастен. Ну так и прислушайся к голосу разума, братец, всполошись от своей ошибки и смело повинись перед женою. Она поймет и простит. Так нет же, я переломил тогда себя, подхватил с пола чемоданишко, хлюпая носом, выскочил на желанную волю...
И что нынче в остатке, братцы мои? Сплошная система сбоев, в которую укладывается вся моя немудрящая жизнь вместе с потрясениями, новой перековкой сознания и премьером, похожим на кузнечика, качающегося на пере пожухлого пырея на краю пропасти. И те прелестницы, что попадались на пути, разве стоили хоть ногтя оставленной жены? Увы... И вот сижу я у разбитого корыта напротив кладбища и ворошу погост собственных воспоминаний, добываю из осевших могил тухлый прах, отыскивая в нем хотя бы жалкие следы былых радостей. Красиво мыслишь, сударь, но пошло...
Все перепуталось в голове, многое выпало в осадок, иное сочинялось, и, может, не так все остро и было пятнадцать лет тому? Но отчетливо помню, как заплакал горько, безутешно, размазывая слезы по лицу, и никак не мог утишить себя, сбить внутренние рыдания. Может, те чувства наложились на нынешнюю собачью неприкаянность и одинокость и обрели иной, болезненно-яркий окрас, но в памяти отложились всего лишь одной фразой, тихой, послушливо и смиренно сказанной мне вослед: «Пашенька, спасибо тебе за все».
И опять в основе логической системы образов, как упрямо вылезающий сломанный мосол из мяса и шкуры, – магнетизм неумирающего сердечного слова.
Нет, заклинило мою болезную головку, словно бы зажали ее в деревянный палаческий башмак и давай скручивать винтом, выжимая из расплавленных мозгов всякие бредни. И если их отлить в печатную форму, пропечь на огне, подсластить, отглазировать медом и ванилью и навести из рожка кремовых вензелей, то получится прекрасная рождественская козуля воспоминаний. После повесить над кроватью на гвоздике и глядеть на нее в долгие зимние вечера, как на просфору, мысленно откушивая по крохотной частице, разводя в вине или водке, что найдется, и тогда можно высветлить самую тоскливую обыденку и отыскать в ней немеркнущее очарование. Не так ли мы все и слепливаем для себя картины прожитой жизни, чтобы не впасть в гибельное уныние.
Тут под правым подоконьем вновь взвыло и заскрежетало, словно бы кто железными зубами перетирал загривок обезумевшей свинье. Я выскочил на крыльцо, но пакостников ночных и след простыл, только померещилась мне тень в заулке, по-заячиному верещащая и по-совиному ухающая. То зловещее привидение перелетело через кладбищенскую ограду и скрылось меж могил. Тут же в провале церкви вспыхнул фонарик, и клин света разъял предутреннюю темь, нашаривая жертву. Я вышел на улицу. Деревня, умаявшись за праздник, проводила за околицу святого Петра и теперь плотно спала, и лишь окна моей половины ярко светились.
Да я особенно и не сердился на огольцов, хотя каждый звук в ночи раздражал и заставлял вздрагивать и переживать непонятный испуг. И не в тонкости моей натуры тут дело, но в том судорожном состоянии, в котором уже давно находилась моя душа. Умственная работа подобна пьянке: сначала весело и азартно, а после маятно и смутно, будто живой плоти кус вынули незаметно, разъяв тело, и положили в то место речной камень-голыш: и грузный, и скользкий.
Я подошел к угловому окну нашей половины, приобсмотрелся и сразу нашел, что искал. Так и есть: свисает длинная капроновая нить, одним концом пришпиленная к переплету рамы щучьим крючком, а на другом болтается спичечный коробок с деревянным пенечком внутри. Старинная ребячья забава из глубины древнего времени – потеха праотцов. От мокрой нити круто пахло керосином. С подобной пугалкой и я бегал мальцом в святки, и тогда, в зимние ночи, получалось ох как здорово...
Снег скрипит под катанцами, глубокие синие тени под ясной заиндевевшей луною, и за каждым углом чудится засада. И вот крадешься к умышленному дому, чтобы взбодрить спящих, а после, насолив, под гулкие и грозные крики разбуженного хозяина даешь стрекача и долго не можешь успокоиться где-нибудь в затишке, умиряя пурхающее от страха сердце, и о чем-то, захлебываясь, восторженно говоришь ватажке, перехватывая из чужих губ слюнявый махорный чинарик. Горький едучий дым лезет в утробу, кидается в голову, захмеляет ее, и, завалясь на спину в сугроб, глупо хохочешь, уставясь в звездное искрящееся небо.
Мне бы этот нехитрый гулевой снарядец закинуть к чертям в крапиву – и дело с концом. Но я огляделся воровски. Деревня спала, и лишь в моих окнах тлел желтый мутный свет. И тут будто леший дернул меня за руку... Чтобы на горушке прожитых лет да вдруг скинуться в ребячество, в пустую досадную затею?.. Дурашливо улыбаясь, я подобрался к угловому окну, за которым в своей душной спаленке ночевала на вдовьей кровати бабка Анна, насадил крючок в деревянный переплет и стал натирать капроновую нить, вымоченную в керосине.
От противного поросячьего визга в избе зашевелились, слышно было, как, кряхтя, сползла с койки старуха и неожиданно споро, чего я не ожидал от Анны, распахнула створку, высунулась головою наружу, нашаривая гопника взглядом. От церкви метнулся белесый сполошливый пук света, там засмеялись, дурашливо засвистели. Я, притираясь к бревенчатой стене, шмыгнул на свою половину, затих за сарайкой, унимая вспугнутое сердце.
Ну не дурень ли я? Вот тебе и научный сотрудник. А в голове на самом деле ветер. Блажь вроде бы, придурь, наваждение, насыл от черных сил, но вот эта нечаянная лихость нередко нападает на поживших людей, кому вдруг так затоскуется по детству, что легкое сумасшествие порою нисходит в голову, честное слово. Вот старик Могутин, бывало, прежде чем трубу печную выводить, на гребне крыши вставал на голову. И с той же бабкой Анной случалось... Как-то я зашел к ней за молоком, а старуха вытворяет в сенях какие-то странные фигуренции, оттопыря костлявый зад, будто ищет в потешках раскатившиеся по полу жемчуга. Я к старухе с участием: де, Анна Тихоновна, иль чего потеряли, так я помогу. «Да вот вспомнила детство и решила на голову встать. Умом-то еще молодая... И не получилось, Пашенька, зад перетягивает».