Книга Мех форели - Пауль Низон
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Вернувшись в свой квартал, я пошел прямиком к Саиду и сел у стойки. Мне было важно погрузиться в безостановочное урчание его кабильского голоса. После обычных приветственных формул он тотчас завел разговор на свою излюбленную тему. Мол, скоро он привезет из Алжира свою семью. Я уже задавался вопросом, есть ли у него вообще семья. Или семья вправду есть, но нет места, где бы ее разместить, и он трудился в поте лица, чтобы купить подходящую квартиру, но как? По сравнению с кафе, хозяин которого носит пуловер, Саидово заведение не более чем кабак, если столь непрезентабельный погребок заслуживает такого названия. О своих семейных обстоятельствах я ему никогда не рассказывал, да он и не спрашивал. Я заказал рюмочку фиговой водки и стал смотреть на улицу. Возле Саидова кабачка ничего не происходило, и смотреть там было не на что, разве только на нескольких голубей, которые, дергая головой, сновали по сточному желобу в поисках чего-нибудь съестного. Вы любите голубей? — спросил я Саида. Он, похоже, не понял, что я имею в виду, и принялся рассуждать о жареных голубях и особенностях их приготовления, скажем по сравнению с перепелками. Потом мы с ним потолковали о почтовых голубях.
Я думал об исчезновении голубей с заднего двора, о ворковании, думал о голубином помете и голубином полете, о вспархивании испуганной голубиной стаи, которое звучит как хлопок. Потягивая фиговую водку, подбрасывал Саиду все новые реплики, лишь бы не умолкало его урчание. Да-да, почтовые голуби, говорил я, да-да, жареные голуби, которые так и просятся в рот, ого. А вот о жареных ласточках я никогда не слыхал, и в почтовой службе их не используют. Кстати, Саид, вам известно, что ласточки проводят жизнь в небе, я имею в виду, они никогда не садятся на землю, потому что не смогут взлететь? Как и стрижи. Симпатичное лицо Саида с густыми черными бровями и столь же густыми черными усами изменило выражение: он наморщил лоб и несколько озадаченно воззрился на меня. Я сдерживался, чтобы не назвать его «моя ласточка», так далеко заходить незачем, тем более с добрым знакомцем вроде Саида. Дверь распахнулась, вошел высокий, немолодой уже, для Саидова заведения слишком хорошо одетый господин; я легко угадал в нем отца несовершеннолетней девчонки, которая, по словам Саида, слоняется по окрестным улицам и у него тоже появлялась, конечно же без ведома отца. Теперь Саидов генератор урчал для родителя малолетней гулены.
Но вернемся к ласточкам. Жареными они в рот не просятся, ни для почтовых, ни для иных каких целей тем паче не годятся. Не наши они, не земные. И как они глянцево-черны, как остер серп их крыльев, режущий небеса. Не говоря уже о криках. А как они мельтешили перед нашими распахнутыми окнами, взбудораживая небо, вскипая, выкипая от счастья, меж тем как мы тогда любили друг друга в этом небесном свете, в ласточьем шуме, среди библейского пейзажа холмистой Тосканы, сливаясь в одно душой и телом, думал я, прихлебывая Саидову фиговую водку. В жизни не видел, как пьет ласточка, но этого я говорить не хотел, обронил затем только, чтобы выиграть время, а может, оттого, что не смею высказать, додумать до конца то, что имею в виду на самом деле: бедняжка, нет ей покоя; и пока она не обретет покой, мне, не способному даже молиться, он опять же заказан. Успокоится она — успокоюсь и я. А пока она жжет меня огнем, терзает болью; так болят ампутированные конечности, по крайней мере, я не то читал про это, не то где-то слышал. Неужели покоя не бывает вообще?
Кстати, по поводу ампутации: интересно, как мужчины обращались в письмах с фронта к своим любимым, оставшимся дома? Наверняка не писали «моя голубка». «Голубка» и «ласточка» — ласковые имена, так называют друг друга счастливые влюбленные, прежде всего те, что уверены в ответной любви. В этих словечках сквозит легкая ласковая насмешка. А солдатам на полях сражений определенно не до подтруниваний и нежностей. Во времена войны любовь равнозначна только одному — надежде? Любовь — это жизнь, а ее отсутствие или угасание — смерть? Куда уместнее будет не «моя голубка», а «сердце мое». Ведь и разбивается именно сердце. Разве нет несчастных, которые пошли на войну от «разбитого сердца»?
Ну, сказал я Саиду, хотя бы из дома, из Алжира, приходят добрые вести? Долгую разлуку не всегда легко выдержать. Я знаю, о чем говорю. Нужно запретить себе думать о тех, кого нет рядом, и держаться так, будто ты совсем один на свете, что, однако, не исключает надежды. Надежда не поддается сокращению, как и вера. Живешь либо надеждой, либо безнадежностью. Одна ласточка, как известно, весны не делает. Взять, к примеру, хозяйку «Футбольного бара» — вы ведь знаете ее? На мой взгляд, эту пышнотелую особу так и распирает от надежды. Потому она и поет с таким удовольствием, невзирая на скребеж птицы на игровом автомате. Откуда она берет надежду? Да ниоткуда, просто она у нее есть. Я убежден, ваши близкие разделяют вашу надежду на воссоединение. А коли так, объединению семьи ничто не помешает. Почему вода в сточном желобе бежит так торопливо? Потому что ей не терпится соединиться с остальными сточными водами?
Спеши, пробормотал я, спеши-торопись. Ведь не только очищающее, освежающее, прелестное восхищает меня в серебристом потоке, дело совершенно в другом: это источник, родник. Разве каждое утро я не стою у родника, когда дворники открывают гидрант-фонтанчик?
Попрощавшись с Саидом, я отправился восвояси. У скорняжной лавки возле тетушкина дома остановился, зашел внутрь. Потянул носом тяжелый звериный запах мехов и сказал хозяину, что меня интересует выставленная в витрине гравюра с забавным названием. Я бы охотно ее приобрел.
Вы меня не знаете, прибавил я, но, вероятно, знали маленькую энергичную даму с крашенными хной рыжими волосами и крупным носом. Она жила в соседнем доме и охотно носила меха. Я ее родственник. Будьте добры, скажите, готовы ли вы расстаться с этой гравюрой.
Скорняк задумчиво посмотрел на меня.
Даму, которую вы описали, я конечно же знал. Ее нельзя было не заметить. Она постоянно гуляла с собачкой, с фокстерьером. Н-да, даму с собачкой мы все хорошо знали. Что же до продажи гравюры, мне надо подумать. Кстати, это не гравюра, а литография, причем напечатанная на рубеже веков. И сколько же вы могли бы за нее предложить?
Я сказал наугад: Сотню. Хорошая, круглая цифра, вы не находите? Торговец кивнул. Я схватил покупку и откланялся.
В тетушкиной квартире я прошел в спальню и, прислонив к стене, поставил литографию с полуобнаженной красоткой в распахнутой шубке на камин. Там она теперь и стоит, рядом с белыми статуэтками, царица давних монмартрских ночей. Совсем лишняя, неуместная.
Зачем я вообще купил ее? Хотел забрать себе? Или, вернее сказать, убрать — долой с глаз, долой из витрины? Держать ее у себя я определенно не желаю. Отдам ее Кармен.
И в этот миг, когда я сидел в полутемной квартире, неотрывно глядя на задний двор, где не было голубей, всем моим существом завладело огромное уныние. Что до меня, вполголоса произнес я, бросив взгляд на сверкающую чистотой кухню (мысленно я тотчас повесил на дверь табличку «Вход воспрещен»), — что до меня, то мне пора в путь. Я должен исчезнуть.
Куда податься? Бежать к Кармен? Я сел в монументальное кресло, задумался о покойной тетушке, о необъяснимых обстоятельствах ее кончины в курортном городке. Как же все-таки трудно решить вопросы с наследством! Насчет ушастого кресла и инкрустированного комода у меня сомнений не было, на них определенно найдутся покупатели. Но как насчет шуб? Вернуть меха животным, увы, невозможно. К тому же я так и не выяснил, каким именно животным эти меха принадлежат. А теперь слишком поздно. Я взял шубы в охапку и снова отнес в спальню, вытащил свои вещи из тетушкина шкафа. За картонкой с тетушкиными секретами обнаружились сумка крокодиловой кожи и драгоценности. Должно быть, я спрятал их там сразу по приезде. Что ж, пусть там и лежат.