Книга Вопреки искусству - Томас Эспедаль
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Иногда она возвращалась домой, заходила в подъезд и обнаруживала, что кто-то поджег почтовые ящики, сорок два ящика, висевших в четыре ряда. Кто-то заливал в них бензин или парафин и бросал спичку прямо на письма. А порой, зайдя в квартиру, она видела кучу детей — своего собственного и соседских, с четвертого и десятого этажей. Мы играли в футбол или носились из комнаты в комнату, прячась в шкафах с ее одеждой. Перед дверью на балкон она соорудила своеобразную погремушку: натянула веревки, а к ним прицепила колокольчики и небольшие деревянные трубочки, и если кто-то из нас открывал дверь на балкон, раздавался звон. Она представляла, как один из нас, как я перелезаю через невысокие балконные перила и падаю с высоты одиннадцати этажей, и моя голова разбивается об асфальт. Из квартиры было видно море. С балкона открывался вид на город и горы вокруг, фьорд, изгибающийся между Ольвиком и Аскэем, острова на нем, и пролив, или устье, к шхерам и морю. По вечерам, когда город и горы погружались в облачные сумерки, вид за окном превращался в темную стену, в ограду, внутри которой были заперты мы, маленькие огоньки внизу походили на звезды в поглощающем все небе, надвигаясь, оно стирало землю и море, сплющивало их в темную зыбкую массу, усыпанную пятнами света, мы будто жили в небе. Наша маленькая квартирка зависла рядом с другими такими же огоньками где-то между землей и небом, на темном небесном полотне. Потом огни гасли, один за другим, и пора было ложиться спать.
Свет гас, внутри и снаружи, исчезали огни в окнах домов, в нашей гостиной, прихожей и спальне, становилось темно. Чернота. Ни полоски света под дверью, ни лучика из окна, ни луны, ни звезд — лишь тяжелые коричневые бархатные шторы с запахом пыли, запахом земли. Лежать в кровати было как лежать в могиле, я звал маму. Я слышал, как скрипит лифт, как лебедки и мотор поднимают его вверх, а может, это моя комната опускалась вниз. Моя спальня медленно, почти незаметно, скользила вниз в шахту, мимо этажей, в подвал, а из подвала — дальше, под землю, я это слышал. Привязанная толстыми веревками, кровать спускалась прямо в пропасть, в черноту, вниз, и я звал маму. Мамина спальня выходила на фасад, а моя — на задний двор, между нами была черная дыра из темных комнат. Нас разделяла ночная вселенная, здесь жили потушенные лампы и старая мебель, наводящий ужас стул и коричневый диван с подлокотниками, пропахшими лесом. Днем из окна моей детской на одиннадцатом этаже я смотрел прямо в лес. Ночами я слышал, как ветер раскачивает деревья, слышал голоса птиц и зверей, иногда мне казалось, что я сплю прямо в лесу, под открытым небом, беззащитный, окруженный лесными звуками, лесной темнотой. Я лежал посреди леса, боясь уснуть. Я звал маму. По ночам мы жили в двух разных мирах. Между нами пролегал большой темный лес и большая темная гостиная, где жили какие-то маленькие животные или иные существа, они прятались под стульями, столами, диваном и стеллажами — везде, где можно было спрятаться, втиснуться, вжаться, чтобы потом выпрыгнуть, вывалиться и сожрать того, кто вздумает ходить ночью по гостиной. Я слышал их рык и крики. Это из гостиной? Или из леса? Я звал отца. Он тотчас же оказывался на пороге, осторожно открывал дверь и тихо входил в комнату. Остановившись возле кровати, отец наклонялся и целовал меня в щеку. Гладил меня по голове. Подтыкал одеяло и зажигал лампу на тумбочке, накинув на абажур белую рубашку, так что я лежал теперь в полутьме. И тогда я наконец засыпал.
Иногда ночью ко мне в комнату приходил призрак. Я не боялся, но лежал неподвижно и глаза не открывал, стараясь разглядеть его сквозь веки, а потом я все-таки осторожно приоткрывал глаза, и между веками образовывалась щелочка, такая узкая и едва ощутимая, что мне казалось, будто фигура передо мной — плод моего воображения. Может, мне снится сон, или она действительно стоит в дверях? Она входила в комнату, кралась к кровати и останавливалась. Стояла и смотрела на меня. Ничего больше, просто стояла и смотрела. А потом я слышал вздох — мама вздыхала. Мне так хотелось, чтобы она прилегла рядом, но она разворачивалась и выходила из комнаты так же беззвучно, как и пришла. Чего она хотела? Зачем она стояла по ночам возле моей постели, глядя на повзрослевшего ребенка? Было уже слишком поздно, поздно что-то говорить, поздно успокаивать, защищать его от всего, чего он боялся — темноты, леса, гостиной, смерти, всего на свете. Было уже слишком поздно. Или нет? Она вышла из комнаты, а я лежал, широко распахнув глаза. Я мог со всей ясностью разглядеть тумбочку и окно в изножье кровати. Где я? Лежу в спальне в доме на Аскэе; как всегда, лежу в темноте, дожидаясь, когда страх ослабит хватку и сон начнет действовать словно болеутоляющее, и тогда я смогу заснуть.
По утрам она будила меня рано, уже приготовив мне завтрак и бутерброды в школу. Завтракал я в постели. Я старался подольше полежать в кровати, порой я вставал лишь для того, чтобы опять улечься. Сбегав на кухню, я приносил поднос с завтраком, ставил его на одеяло и, откинувшись на подушки, ел бутерброды и очищенный фрукт и читал книжку. Я оставался один в квартире. До меня доносился шум из квартир сверху, снизу и сбоку, как будто стены, потолок и пол в спальне были сделаны из толстой пленки, пропускавшей в комнату соседские звуки и движения, и они приживались рядом со мной. Прямо за спинкой кровати, ближе к правому уху, стояла девочка — я почти слышал ее шепот. А слева, под письменным столом, лежала собака. Когда она ела, то была похожа на меня. И так же, как и мне, ей нравилось бегать по комнатам — возможно, от страха, а может, просто от одиночества. В школу мне еще через час, нужно только умыться и одеться. Мама приготовила мне одежду, она сама сшила мне что-то вроде костюма — коричневые брюки со стрелками и коричневый же пиджак со светло-коричневыми пуговицами. Опасный наряд для нашей улицы, опасный, пока идешь мимо блочных многоквартирок, зато в классе самое оно. Мама перевела меня из класса, где учились дети со Стрелковой улицы, в класс, куда ходили те, кто жил в домах Епископской гавани. Рисковый поступок, но я отлично справился — я научился драться и побеждать. На Стрелковой улице мне нравилось. Маме хотелось переехать, чем скорее — тем лучше. Не знаю, почему мы не переезжали, — может, денег не хватало, а может, почему-то еще. Отец переезжать не хотел, я тоже, и мы остались. Я старался подольше полежать в постели. За полчаса до начала уроков я бежал в ванную, а потом быстрее одевался, вызывал лифт и выскакивал на улицу, трусцой проскакивал между домами, мимо детской площадки, магазина и футбольного поля, бежал, пока не добегал до школы. Этот бег спас меня и мой костюм, я умудрялся приходить в школу и возвращаться домой целым и невредимым, без единой царапины, без оторванного рукава или разорванных брюк.
Я влюбился в первый раз, в мальчика с третьего этажа, младшего из пяти братьев. Мы называли их братьями Соре. Сначала я думал, что они цыгане: смуглые и темноволосые, они вечно ходили грязными, в ношеной одежде с чужого плеча. Когда я входил с кем-то из них в лифт или просто проходил мимо, то чувствовал запах мочи и грязи, от них воняло. От всех, кроме него, самого младшего, Хельге, от него не воняло, но пахло приятно — однажды он набросился на меня, и я ощутил этот запах, приятный запах земли, кожи и волос. Черты его лица были женственными, а большие карие глаза и тонкие изогнутые брови делали его взгляд живым и открытым, сейчас я назвал бы подобный взгляд меланхолическим, но тогда он лишь вызывал во мне какое-то беспокойство. Черные вьющиеся волосы постоянно падали ему на лицо, и он то и дело пытался сдуть их. Темной гривой волосы падали ему на плечи и спину, обтянутую вечной джинсовой курткой. Он носил узкие брюки и старые ботинки с развязанными шнурками, волочащимися по земле. Ходил он быстро, широким шагом, будто куда-то торопясь, но заняться ему было нечем, и он в одиночестве бесцельно слонялся по улице, нарываясь на неприятности. Если ничего не происходило, то он сам что-нибудь придумывал — взламывал подвальный замок, поджигал почтовые ящики или мочился в лифте, по-моему, всё это были его проделки, я знаю. Стараясь не приближаться, я постоянно следовал за ним. В нем было что-то опасное, животное, он дрался словно зверь. Когда на него нападали, он кусался или вцеплялся нападавшему в волосы как девчонка, он царапался и махал кулаками, пинался и плевался, но победить его было невозможно, он никогда не сдавался. Порой он кидался на человека без предупреждения, словно что-то внутри у него взрывалось или лопалось, он яростно бил в пах и в живот, старался ударить ногой по голове и не отставал, пока противник не валился мешком на землю. И тогда казалось, что Хельге сейчас набросится на жертву и зубами перегрызет ему сонную артерию. Не знаю, что толкало его на это — дикая ярость или инстинкты, а возможно, какая-то скрытая травма, возможно, его искалечили братья. На улице его побаивались и старались держаться подальше, обычно он гулял один или стоял на площадке перед магазином. Магазин не работал, но справа на площадке была телефонная будка, справа от ступенек, ведущих к магазину. Хельге стоял и курил. Он докуривал «бычок», который подобрал на улице. Я увидел, как он зашел в телефонную будку, а потом вышел и снова зашел. Поднял и опустил трубку. Я как раз выходил из автобуса, возвращался из школы танцев. Меня записали туда против моей воли. Я ходил туда дважды в неделю. По вторникам и четвергам. Меня заставляли обуваться в черные лакированные ботинки и натягивать матросский костюмчик, который я прятал под толстым пальто. На голове у меня была черная меховая шапка с ушами; их можно было завязать поверх шапки, а можно было затянуть под подбородком, если стояли холода. Был ноябрь, было холодно. На следующий день мне исполнялось тринадцать. Мы были ровесниками и учились в параллельных классах. Он стоял и мусолил во рту окурок. «Монеты есть? — спросил он. — Мне надо две кроны». Я пошарил в карманах. Пусто. Только одна купюра, которую нельзя вытаскивать, но бумага зашуршала. «У тебя что, бумажка есть?» Я покачал головой. «Нет. Нету у меня никаких денег», — соврал я. Он молча стоял и смотрел на меня. На лгуна. «У тебя все равно нет сдачи», — сказал я. Он рассмеялся, поперхнулся дымом и закашлялся. «У тебя что, сотня?» Я покачал головой. «Значит, десятка, — решил он, — одолжишь мне ее до завтра?» — «Не могу, — ответил я, — не моя». — «А чья?» — не отставал он. Я промолчал. Ответить я не мог. Я не мог сказать: «Мамина». Я не мог сказать: «Я обещал вернуть эти деньги маме». «Если ты не знаешь, чьи деньги, значит, они мои, — быстро решил он, — давай сюда», — потребовал он. Я приготовился: я знал, что он нападет. Глянул по сторонам, но вокруг никого не было. Свет в окнах, свет на одиннадцатом этаже, я решил сбежать. Едва я приготовился дернуть с места, как он накинулся на меня. Обхватил меня и попытался свалить с ног. Я удивился, до чего нежно он сжал меня. Видимо, ему казалось, что сладить со мной будет легко. Вцепившись в меня, он потянул вниз, но я оттолкнул его. Тогда он изо всех сил боднул меня головой в грудь, я упал на спину, но повалил и его, подмяв под себя, уселся на него верхом, схватил его за руки и попытался удержать их. В ту же секунду он зубами вцепился мне в пах. Он укусил меня, и сквозь брюки я почувствовал хватку его зубов, меня пронзила жуткая боль, я завопил и что было сил ударил коленом по впившимся в меня зубам. Его голова ударилась об асфальт. Это вышло у меня почти случайно, но он, наверное, потерял сознание, а я продолжал колотить его по лицу. Хельге лежал с закрытыми глазами и не сопротивлялся. Я все молотил его головой об асфальт и никак не мог остановиться. Потом вдруг я заметил кровь на его виске и волосах, кровавые пятна на асфальте. Я ослабил хватку и поднялся. А он по-прежнему лежал, и тогда я по-настоящему испугался, побежал к подъезду, запрыгнул в лифт, а затем вбежал в квартиру и позвал отца, мне нужна была помощь, и помочь мог лишь отец.