Книга Немой пианист - Паола Каприоло
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Есть вопросы, которые среди нас задавать не принято: ты кто? откуда? как тебя зовут, если ты вообще помнишь свое имя? на какой улице ты жил, когда у тебя еще был дом? Нет, это бестактные вопросы, и мы избегаем задавать их себе подобным. Вместо этого мы, скорее, спросим: «Ты сегодня ел?» или: «Где собираешься ночевать?» — так можно показать, что человек тебе не безразличен, и в то же время дать понять, что ты не собираешься совать нос в его дела; потом, вероятно, завяжется беседа, и вы обменяетесь кое-какими полезными сведениями. Вот я и спросил у парнишки, где он думает ночевать. Может, он был немым уже тогда, потому что в ответ он только пожал плечами, словно хотел сказать: «Понятия не имею» или: «Да какая разница — где?» В его возрасте, к слову замечу, у них ветер гуляет в голове и они еще не умеют жить.
Я попытался втолковать ему, что к таким вещам не стоит относиться легкомысленно: ночь выдалась слишком уж студеной, скамейки с тротуарами не годятся. Раз он не знал, куда податься, можно было попробовать поискать ночлег вместе — пойти, например, в сторону окраин. Путь, разумеется, неблизкий, но, если он не струсит, я отведу его в одно местечко, где много складов без охраны и пустующих хибар, и, коли повезет, у нас будет крыша над головой.
Парень кивнул и первым встал со скамейки. Покорный и молчаливый, как овечка, которая следует за пастухом, он долго шел за мной вдоль Сены, и взгляд его был по-прежнему пустым и рассеянным; изредка по улицам проносились машины, слепя его светом фар. Наконец мы добрели до скудной и невзрачной Обетованной земли, о которой я ему рассказывал, — старой промышленной зоны, где многие фабрики уже давно не работали, заброшенные постройки с их безжизненными трубами были погружены в глубокий сон; как знать, вдруг они ждали, пока их превратят в роскошные жилые дома.
По правде говоря, я сам никогда не бывал в том районе, мне его посоветовал приятель, и теперь я пытался восстановить в памяти все детали и мельчайшие подробности его рассказа, чтобы действовать наверняка, ничем не рискуя, и избежать неприятных сюрпризов. Насколько я помню, у него был на примете один склад, но какой? Склады тянулись вереницей, мы шли мимо бесконечных серых стен, которые вырастали из темноты вдоль тротуаров, и стеклянные крыши поблескивали в лунном свете. Из некоторых дворов, когда мы проходили мимо, доносился отрывистый злобный лай, и, ясное дело, те дома мы обходили стороной, кому ж хочется связываться со сторожевым псом. Возле других зданий стояли грузовики и машины с фургонами — значит, там были люди и, скорее всего, дежурили охранники. Словом, задача выпала не из легких. В конце концов я остановился на постройке, с виду заброшенной: двор зарос бурьяном, ограда покосилась и покрылась ржавчиной. Вокруг стояла тишина, а это самый добрый знак, — похоже, внутри действительно не хранилось ничего такого, ради чего собаке пришлось бы надрываться.
Перелезть через ограду было просто, особенно мальчишке: в его возрасте это пара пустяков. Мне пришлось чуть поднатужиться, мальчишка помог, и я спрыгнул на землю целым и невредимым. Отдышавшись, я сразу подошел к окну и заглянул внутрь. Темнота хоть глаз выколи, но светила луна, и на улице мигали фонари, так что мне удалось разглядеть нагромождение каких-то предметов — судя по всему, мебели, которая была тесно составлена на полу, застеленном линолеумом. Значит, складом еще пользовались и нам не слишком-то повезло. Однако ноги меня уже не слушались, вдобавок мороз крепчал, и когда я отыскал дверь, дернул за ручку и увидел, что она поддалась, то проскользнул внутрь.
Мальчик покорно вошел следом за мной. Мы оказались в большой пыльной комнате среди мебели, которая мерцала в полумраке лакированными боками. Сперва я не догадался, что это за предметы, но парень понял мгновенно, и до меня тоже дошло, едва он поднял крышку и под ней блеснула гладкая полоса клавиш.
Брось ты это, сказал я ему, чем меньше станем трогать, тем лучше: вот видите, даже нашему брату не чужда воспитанность; когда мы ночуем где-нибудь, то, уходя, оставляем все на прежних местах. Но он будто не слышал. Я еще продолжал отговаривать его, а он уже сидел на табуретке (вытащив ее непонятно откуда, наверно, из-под фортепьяно) и вдруг начал играть — играть так, что упреки застыли у меня на губах; мальчишка, вне всякого сомнения, знал свое дело и уж точно не впервые выделывал такие штуки.
Не знаю, что́ он играл; по-видимому, Бетховена, но я слишком плохо разбираюсь в музыке, чтобы сказать наверняка. Во всяком случае, музыка была удивительно красивой, и сердце у меня забилось быстрее; она согревала, как глоток отменного коньяка. Отыскав в углу железный стул, я сел, наконец-то ноги могли отдохнуть, к тому же представился случай послушать такой концерт, но прежде всего мне не хотелось спугнуть парнишку — вдруг он перестанет играть, если я примусь разгуливать по складу. Внезапно меня осенило: ведь это ж он тащил меня за собой через весь Париж, подобрав на улице, как собаку. И теперь он уже не казался мне смущенным, растерянным и беззащитным, наоборот, меня захватило ощущение, которое возникает, когда неожиданно оказываешься рядом с властным, могущественным человеком. В его руках и вправду была огромная сила, они таили в себе невероятную мощь, пальцы бегали по клавишам, словно были созданы именно для этого и ничем другим не занимались; сила его рук была настолько велика и благотворна, что за все время, пока он играл, в мое сердце ни разу не закрался страх, что на звуки фортепьяно может явиться полицейский патруль и накрыть нас тут. В мире, куда перенесла меня музыка, полицейских не существовало вовсе. Там, разумеется, были страдания, но то были не лишения нищих бродяг, а страдания большие, возвышенные, исполненные благородства, боли и любви, — так, наверное, страдает Бог, глядя сверху на эту юдоль слез.
Ну ладно, хватит. Меня не учти правильным словам для описания подобных вещей, если, конечно, эти вещи вообще можно описать словами. По крайней мере, в моем языке таких слов нет — в языке, которым выпрашиваешь мелочь у прохожих или обращаешься к бармену за стойкой; и тем более их нет в надменном, кичливом, уверенном в своем превосходстве над прочими языке, которым люди приказывают мне убираться подобру-поздорову. Если все это называется речью, то правильно мальчишка не открывает рта и доверяет только прикосновению пальцев к клавишам. И вправду, сидя вот уже несколько часов подряд под высоким потолком с железными балками, я все больше убеждался в том, что он обращается ко мне — на своем особом языке — с длинной речью, и я понимал каждый оттенок заложенного в ней смысла, хотя не мог, как не могу и теперь, с точностью определить содержание той речи. Она напоминала исповедь, искреннюю и печальную, которая сияла на фоне голых каменных стен ослепительным светом истины, однако я не знал, кто исповедовался — он или я, а может, мы оба или вообще никто. Он рассказывал о переживаниях и чувствах, которые я узнавал с ходу, ни разу в жизни их не ощутив; да и любой человек узнал бы их сразу, потому что они, словно сокровище, таятся в глубине души каждого из нас, ожидая, пока их обнаружат и извлекут на Божий свет.
На улице все холодало, и я заметил, что мальчик совсем продрог в своем тонком пальтишке, и тем не менее он продолжал играть, вдохновенно, страстно, исступленно, как одержимый, останавливаясь, только чтобы перевести дух между одним произведением и другим. Он все еще играл, когда слепая чернота ночи за окнами стала мало-помалу выцветать с приближением тусклого серого дня: светало, а мы даже не сомкнули глаз. С трудом стряхнув с себя истому, словно зачарованный, я подошел к мальчику и осторожно положил руку ему на плечо. Он тут же прекратил играть и поднял на меня пустой взгляд, в котором через мгновенье снова появились растерянность, страх, беззащитность, так поразившие меня в сквере возле Нотр-Дама. «Пора», — сказал я, и он покорно, как прирученный пес, последовал за мной и только на пороге остановился на минуту, чтобы взглянуть напоследок на длинные немые ряды инструментов.