Книга Йестердэй - Василий Сретенский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Пролетев по инерции пару шагов к писсуару, я остановился, дернулся к кабинке, но она была уже занята, пожалуй, насовсем. Девушка не двигалась. Дверь открылась, и вошли еще двое мужчин: молодой парнишка и толстяк средних лет. Парнишка тут же развернулся и вышел, толстяк остался. Все это происходило в полной тишине. В молчании. В пустоте. Прошли годы, пока я, наконец, собрался с мыслями и высказал ту из них, что пришла последней. Вот она: поскольку мы находимся в помещении с нарисованным на двери треугольником, обращенным острым углом вниз, то хорошо бы поточнее определиться с гендерным составом посетителей. Слова, скорее всего, были немного другими, но смысл, я надеюсь, мне передать удалось. По крайней мере, юноша, тот который мыл куртку, не оборачиваясь, буркнул: «Выйди».
Ангел покинул нас. Из кабинки выбрался, прятавшийся там старичок, мы с толстяком вздохнули свободно, но с грустью.
Вот такие два случая произошли со мной на этой неделе.
А если кто-то скажет, что эти случаи единичны, то я мог бы припомнить девушку, ехавшую позавчера в маршрутке и обсуждавшую с подругой по мобильнику, нужно ли ей прямо сейчас делать аборт. Мы, ее случайные попутчики, слушали беседу, многие с пониманием, потому что в одиннадцать утра она была сильно пьяна. Или другую девушку, которая пару дней назад в вагоне электрички послала безного нищего туда, куда не все мужчины дорогу знают.
К чему я все это пишу. Не обвиняя никого и не читая морали (впрочем, поскольку я не читаю, а пишу, уместнее было бы сказать не писАя морали), я просто хотел бы узнать: где теперь у нас проходит граница, между тем то стыдно, а что – нет. И стыдно ли что-либо?
Один мой товарищ пару лет назад рассказал мне свою теорию о том, что Европа, а вместе с ней и Россия вступает в Новое Средневековье. Возможно, это так. И возможно, я перескажу эту теорию в одной из своих колонок.
Но вот что интересно. Как-то, помнится, в Эрмитаже, я рассматривал картину кого-то из малых голландцев. Ну, скажем Лукаса Младшего или Кранаха Старшего. Там был изображен деревенский праздник: кто-то ест, сидя за длинным столом, кто-то пьет, молодые пары танцуют. А два тракториста, пардон, средневековых мужичка, отошли в кустики по тому самому делу, к которому я тут постоянно возвращаюсь. Стоят они к зрителю спиной, но понять, чем они заняты можно легко. Но. Ни один малый голландец (я уж не говорю о больших!) в самое, что ни на есть позднее средневековье не изобразил писающую девушку. А ведь могли быть покупатели и даже заказчики. Но – нет. Стыдно.
И вот я задаюсь таким вопросом, мне просто интересно, девушки, отзовитесь! Что-нибудь стыдно? Что стыдно? Стыдно-то что?Что я помню о Ямках
Снег. Много снега. Сугробы. Метели. В моем раннем детстве зимы были холодные и снежные. Поэтому – теплые чулки на застежках, как у мамы, рейтузы, свитер, шубка, валенки. Мы с мамой бежим по темным улицам. Она опаздывает на работу, я – в детский сад, на завтрак. Рыбий жир столовой ложкой из собственной бутылочки с фамилией на этикетке. Шкафчик для одежды с вишенкам, нарисованными на дверце. Шкафчик с самолетиком мне так ни разу и не достался.
Школа. Снежинки из бумаги, приклеенные на окна нашего класса, первый этаж, в конце коридора, перед дверью в спортзал. Лист бумаги складываешь так, так и так, потом вырезаешь ножницами несколько кусочков, разворачиваешь – снежинка готова. Такая же не похожая ни на какую другую, как настоящие.
Стадион у дома. Трибуну для зрителей строили лет пять. Мы ходили туда кататься на санках и фанерках. Доходишь до верхнего ряда и вниз, а там внизу – метровый разрыв между трибуной и землей, и весь этот метр летишь, как в пропасть. Руки и ноги замерзали до иголочек. Нет, иголочки приходили позднее, дома у батареи, а пока восхитительное (в детстве) чувство деревянности пальцев, носа и губ.
Елка. Ее приносит отец с елочного базара у станции, отправляясь заранее, за три часа до открытия, записываться в очередь. Когда мне исполнилось тринадцать, он сказал, что теперь моя очередь. Я пришел на станцию в шесть утра, записался сто двадцать четвертым, ходил греться в соседний подъезд и все равно, когда подошла моя очередь, не чувствовал ни рук, ни ног. Я нес елку домой и плакал. Не от горя. Не от боли. Просто было так холодно, что слезы сами текли и застывали на щеках.
Коньки на том же стадионе. Все футбольное поле – ледяная площадка. У Ваньки и Марата – канадки. У меня и Васьки – беговые «ножи». Мы в секцию тогда ходили, нам выдали.
Весна. Канал, непременное гулянье по льдинам, отстающим от берега на метр или два. Попытки плыть куда-то на непонятно из чего сделанных плотах. Сапоги, полные воды и льдинок, мокрые носки на батарее. Купанье в мае, с последующей попыткой высушить трусы на огне костра. Вот сейчас я думаю, если мы все равно голышом вокруг костра скакали, зачем было купаться в трусах? Марат тогда трусы подпалил. А Васька слег на неделю с температурой под сорок. Искупались.
Поход за березовым соком в апреле, пятью годами позже. Трехлитровая банка, нож, сапоги по колено. Два часа туда, два надреза на березах, потом провалились по пояс в какую-то яму с водой и всего-то час двадцать бежали домой.
Лето. Запах стоячей воды у автоматов с газировкой. Игра в расшибалку свинцовыми битами. Фруктовое мороженое по семь копеек. Ежедневный поиск двух копеек к пяточку. Овраг за стадионом. Все время что-то горит: трава по краям оврага, толь, утащенная со стройки. Горящая смола капает на руку, вот отметина так и осталась. Костер из досок с той же стройки. Плавиться парафин. Мы делаем «кулаки»: опускаем по очереди кисть правой руки в горячую жижу, ждем, пока она высохнет, и опускаем снова. Так в Испании, я видел, делают фигурные свечи.
А вообще-то лето – это не Ямки. Пионерский лагерь, деревня бабушки под Курском, море… МОРЕ. Там нет пыли и комаров. Там кипарисы, магнолии и абрикосы. Раковины, рядами разложенные на парапете. Стайки рыб у волнореза. Соль на коже и в волосах, сожженная солнцем кожа. Очередь в закусочную. Борщ по-московски с сосисками и пельмени с уксусом.
Но в сторону.
Осень. Осень не помню. Не люблю. Впрочем, нет. Парк. Дубы, клены. Листья шуршат, птицы скрежещут, желуди просто так лежат. Старшая группа детсада. Нас вывели в парк через дорогу и с пакетами… нет, не было тогда целлофановых пакетов. С мешками для обуви в руках. У меня ситцевый, у Васьки – капроновый. Как плащ. Воспитательница просит собрать желудей для поделок. Я пять штук поднял и чего-то задумался. Ну, вроде о том, что будет, если желудь в деревне под угол дома посадить, а он потом в дуб вырастет. Сможет он дом перевернуть? Смотрю, а Васька несет полный мешок желудей. Сколько их там было: сто? двести? И так мне обидно стало. Что ж я толком собраться не успею, а Васька уже мешок тащит. Бросил я свои пять желудей и дал себе страшную клятву: никогда! Никогда не собирать желудей! И не собирал.
[пауза]
Так. Сеанс связи с редакцией. Полная тишина…
– Привет Пол, слушай, тут у нас запарка, но я все помню, давай завтра или лучше…