Книга Постправда: Знание как борьба за власть - Стив Фуллер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Возможно, наиболее откровенный пример подхода Сократа приводится в 20-й главе «Протагора», в которой ему удается заставить своего противника-софиста признать, что все добродетели составляют одну, поскольку у всех у них одна и та же противоположность, aphrosyne, что обычно переводят как «отсутствие пропорции или перспективы». В процессе убеждения Протагора в своем тезисе Сократ постепенно устраняет понимание добродетелей как чего-то подобного навыкам, когда каждая добродетель обладала бы своим собственным градиентом, так что можно было бы показывать лучшие или худшие результаты. Это позволяет нейтрализовать образ гражданина, предполагаемый софистами, а именно того, чья компетенция заключается в разыгрывании то одной добродетели, то другой соответственно требованиям момента, то есть примерно так же, как поступает экономический агент, «оптимизирующий» полезность и принимающий решение действовать, когда он нашел компромисс между разными интересами. Сократ, со своей стороны, предполагает, что в тезисе о существовании разных добродетелей скрывается незнание существа добродетели. То есть справедливость, добро, красота и т.д. – все это просто аспекты добродетели как таковой. Добродетель в этом однозначном смысле отождествляется с истиной, в которой каждая вещь понимается в своем подлинном смысле. С этой точки зрения, размножая добродетели как умения, Протагор продает части, словно бы они были целым. Аргумент Сократа в его плотиновской переработке будет иметь огромное влияние в эпоху Средневековья, когда авраамическое божество станет представлять то, что Сократом было определено в качестве единой истины, скрывающейся за внешними проявлениями добродетелей.
Итоговое различие между Сократом и софистами состоит не в диалектических способностях обеих сторон, которые по сути одинаковы. В этом смысле «философия» как термин, придуманный Платоном для обозначения стиля аргументации Сократа, и «риторика» – для обозначения софистического стиля сами являются не более чем риторическим трюком. Скорее, различие заключается в неприятии Сократом свободного – одни сказали бы «демократического», а другие «коммерческого» – способа применения софистами этих общих способностей. Представлять посылки разумных доводов в качестве чистых выдумок того, кто этими доводами пользуется, значит изображать любого человека в виде потенциального божества, каковым он может стать, если достаточное число других людей решат считать его посылки правилами игры, по которым все они впоследствии будут играть. И как было известно Платону по личному опыту, софистам действительно удалось убедить достаточное число граждан в их, так сказать, «диалектической божественности», а потому афинская демократия в итоге уподобилась хаотическому сообществу богов греческой мифологии. К несчастью, в реальном мире это привело к поражению афинян в Пелопоннесской войне со спартанцами, что стало началом безвозвратного упадка Афин.
В версии, предложенной Платоном, Сократ защищает необходимость играть только в одну игру, что объясняет, почему софисты и «поэты» попали в одну и ту же категорию. Я закавычил слово «поэты», поскольку этот термин следует понимать в исходном греческом смысле poesis, то есть в смысле производительного использования слов для создания миров. Во времена Платона наиболее опасными поэтами были драматурги, но в наши дни главным источником сравнимого по силе беспорядка могут стать опытные программисты или «хакеры» [Wark, 2004]. Если Платон считал, что только профессиональные цари-философы должны культивировать воображение второго порядка – тут можно вспомнить «Игру в бисер» Германа Гессе, – то его враги были готовы распространять эту способность среди максимального широкого круга. Ставкой этого противостояния была модальная власть. Иными словами, какими бы ни были – или казались – правила игры, они могут быть иными. С точки зрения постистины истина представляется крайним ограничением воображения, объясняющим авторитарный или даже тоталитарный привкус содержательных предложений Платона по управлению политией, выдвинутых в «Государстве».
В то же время легко понять, почему Августин и другие раннехристианские мыслители выбрали Платона в качестве метафизического ориентира для своих собственных монотеистических воззрений, ведь диалоги ясно показывали опасности, возникающие тогда, когда люди пытаются вести себя подобно богам в политеистическом космосе. Однако христианство также было религией, утверждающей, что верующие в каком-то смысле обладают прямой связью с божеством. Действительно, поскольку, согласно Библии, люди сотворены imago dei, то есть «по образу Божьему» (эта выражение было популяризировано Августином), возможность того, что каждый человек сможет не просто подражать богу, как у греков, но и на самом деле приобретет божественную природу, оказалась неисчерпаемым источником ересей. Итогом стала протестантская Реформация, она, можно сказать, воспроизвела софистическую ситуацию, от которой пытались уйти первые христиане, подписавшиеся под принципами Платона. Конечно, исходное решение самого Августина состояло в том, чтобы усилить авторитет утвердившейся к его времени «универсальной» (или по-гречески katholikos) Церкви, которая в общем и целом продержалась две тысячи лет, несмотря на два раскола на европейском континенте, сначала примерно в 1000 г. между Востоком и Западом (что привело к образованию православных церквей), а потом, около 1500 г., между Севером и Югом (с образованием протестантских церквей).
В этом контексте стоит напомнить, что «развлечение» (entertainment) – английское слово, появившееся в начале XVII в., когда оно стало использоваться для выражения временного владения (tenancy) в абстрактном смысле, как, например, если король держит при дворе поэта или драматурга для забавы, но также для того, чтобы его присутствие оказывало влияние на его собственное политическое суждение. Платон бы ужаснулся такой инновации, как, собственно, и Томас Гоббс, который с подозрением относился к театральности экспериментальных доказательств, ставших особой разновидностью королевских развлечений, генеалогия которых стала предметом наиболее влиятельной в современной исторической социологии монографии [Shapin, Schaffer, 1985; разбор обеспокоенности Гоббса см.: Shaplin, 2009]. Страх, вызываемый развлечениями (или возможность, ими создаваемая), состоит в том, что, после того как занавес наконец опущен, зрители могут продолжать действовать, следуя духу представления, которое они лицезрели, превращая тем самым «реальную жизнь» в продолжение сцены или, чего боялся Гоббс, лаборатории.
Если говорить о современной науке, Гоббсу было бы чего опасаться и сегодня, может, даже больше, чем в его время. Исследователи пока еще не осознали в полной мере той роли, которую способность инсценировать, разыгрывать или симулировать события в цифровых медиа приобретает в качестве составляющей процедуры научного подтверждения, наряду с лабораторным экспериментом и более традиционными техниками компьютерного моделирования. Хотя Джон Хорган, редактор Scientific American [Horgan, 1996], уже провокационно заявил, что место научного исследования – это больше не поле, а лаборатория и компьютер, а потому способы оценки притязаний на знание больше походят на литературную критику, поскольку во главу угла ставятся математические критерии, ориентированные на эстетику.