Книга От меня до тебя – два шага и целая жизнь - Дарья Гребенщикова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Васька Соловьев, по прозвищу Кукушка, был озадачен. Задача состояла в том, чтобы достать денег. Деньги были нужны на «поляну». Поляна предполагалась по поводу отправки внука Сашки в город Питер. Внук так всем глаза проел в деревне, столько бензина слил из частного транспорта, столько обреудил велосипедов, запчастей и прочего хорошо спрятанного у дачника инвентаря, что бывал бит неоднократно на месте. Потому закалился — хоть в армию сдавай. Но таких туда не брали, не дураки. Он, говорил главный по призыву, растудыть все вооруженные силы развалит, и еще такой войны не придумали, чтобы этого мальца куда можно было без страху для противника загнать. Потому Васька, посоветовавшись с Ленкой, Сашкиной мамкой, решил — в Питер. А хорошо б на Луну его, паразита, — сказала Ленка, задумавшись, — токо он им всю ракету спортит и продаст. Прям в космосе. Наскребли по родне денег на билет. Родня давала охотно, и без отдачи, не веря своему счастью. Подожженные сараи, сведенная лошадь Боярка и вырезанные начисто кролики делали родню щедрой. Бать, надо ть раскошелиться, — намекнула Ленка, сидевшая без работы последние 7 лет. Вот, и кошелься! — Кукушка пенсию получал, но по-модному — на яркий пластиковый прямоугольник. До чего это было противно и унизительно, Кукушка даже думать себе запретил. За вином ходил — писала на него угрюмая бабища Афониха в тетрадь, и — Васька подозревал, что бабка та приписывает ему лишку, так как надраться за те деньги, что он ей отдавал, можно было в полную и безоговорочную белочку. Отдать пенсионную карточку Ленке — лишиться всего, это Кукушка понимал верно, а трястись до городу 82 километра в автобусном холодном нутре ему не хотелось. Жерлицы поставлю, решил Васька, обулся в валенки с галошами от химзащиты и поспешил на озеро.
Обменяв пойманную щуку на хлеб, вино, шмат сала и увядший свежий огурец, Кукушка созвал гостей. Пришла вся деревня. Столы вынесли из залы аж до кухни, с кухни скруглили в коридорку, и пили стоя, потому как принесли с собой порядочно. Бабы пели про Чапаева, мужики говорили, что рыба нынче не клюет. Ленка рыдала в занавеску, но не искренне. К полуночи разошлись. Утром дед встал, ощущая похмельную радость и легкость в душе — сплавили-таки внучка! Пущай теперь Питер трясется! Сериалы про ментов будут знать, как сымать-то! — ликовал в душе дед. Правда, он не учел на радостях одного — самого Сашку никто на проводах не видал…
В густой, предутренней тьме Сашка пилил дедовой ножовкой по металлу хилый китайский замок, навешенный пугливым дачником на лодочный сарай. Ножовка шла хорошо, а покупатели из горячей республики уже покуривали у дороги, облокотясь о баклажановые Жигули-четверку с прицепом…
— Питер им! — Сашка уже отгибал дужки, — хрен им, а не Питер!
Вырученных денег плюс на билеты от родни хватило еще на месяц радостной жизни назло мамаше и деду Кукушке…
Посвящаю Евгению Магалифу. Это — о его бабушке, Софье Васильевне Магалиф
Мне — двенадцать лет — я подросток, непомерно короткая юбка, которую нужно придерживать руками, чтобы не было видно «простых» — хлопчатобумажных колготок. Хвост, стянутый резинкой. Весь комплекс проблем, и муки первой любви. Неразделенной, конечно. Я плетусь от метро «Площадь Свердлова», растягивая время, заглядывая в витрины магазинов, меня еще мало интересуют шмотки, все еще — куклы, и книжки, и пирожные в «Будапеште». Я загибаю за угол — вот он, магазин «Охотник», я застываю перед стеклом, и мысленно глажу бронзовую суку, кормящую щенков. У нее длинные уши и улыбчивая морда. В соседней витрине — кабан, он противный, я не люблю его. Дальше — вход в Пассаж, запах пыли от старых досок пола, вечный гул от вьющихся очередей — там все скучно, только в галантерее — заколки, тесемки, ленточки и ненавистные белые кружева — на воротнички и обшлага школьного платья. Я смотрю на часы, висящие в Пассаже — ой, я опаздываю уже на 20 минут! И — скорее, наперерез толпе, до знакомой, крашеной в бурый цвет двери, стекла которой зарешечены медным прутком, и я тяну на себя эту дверь, и влетаю в лифт, который тянется, чихая, до 3-го этажа. Хлопнув дверью, жму на аккуратнейшую пипочку звонка, к которой прикноплена табличка МАГАЛИФ С. В. Все остальные заляпаны краской — эта чиста. В коридор выходит Софья Васильевна, седая, кареглазая, прямая, не очень высокого роста, в домашнем платье, и тут же — с порога — еще раз зайди в лифт, и закрой дверь ТАК, чтобы я не слышала. Начинается муштра, мой кошмар, мой плац… Я еще выхожу-захожу раз пять, пока С.В. не делает удовлетворенного кивка головой. Верхнюю одежду — на плечики. «Вешалка» — это безграмотно, — говорит она. Мы учим все, и русский, и французский, и вообще — это школа хороших манер! — вешалка — это то, пришивается к одежде. «Одеть пальто» — так не говорят! Одеть — кого-либо во что-либо… Мама родная! Мне 12 лет и я хочу мороженного… Комната моей С.В. — в густой коммуналке на Неглинной, напротив Банка СССР. Ровно — напротив окон. В комнате два окна, письменный стол у левой стены, он стоит так, что за него можно сесть с двух сторон. Стол крыт сукном, на столе — лампа, дивная, бронзовая лампа, с фаянсовым патроном и витым проводом. На колпаке лампы — круглые стеклянные шапки разных цветов — как горошины — синие, зеленые, пунцовые, желтые. Посередине комнаты — обеденный квадратный стол, на нем непременно — электрический чайник, подставка под горячее и посуда, прикрытая кухонным полотенцем. Казарменная чистота и аскеза. Три картины — «Астрахань, верблюды» — Фалилеева, какие-то паруса, и еще картон — трое или четверо мальчишек, чья-то ученическая работа. Все предельно скромно, на той допустимой, но уже видной глазу грани нищеты. Аккуратные туфли самой С.В. — в углу, они черные, и потертости на боках С.В. затирает смесью чернил и ваксы…
Странные они были, эти уроки. Непосредственно французскому уделялись два академических часа, и все шло точно по расписанию — сначала я (с чудовищной мукой, максимально оттягивая момент) вытаскивала общую тетрадку, с аккуратно разлинованными полями. Поля должны были быть проведены только красным карандашом, с отступом от края страницы на 2 сантиметра. Писала я ТОЛЬКО чернильной ручкой — Софья Васильевна никаких «шариковых» не допускала — это портит почерк! Боже мой, а какой почерк был у нее! Дореволюционный был. Каждая буква читалась четко, наклон был умеренный, красная строка соблюдена, знаки препинания… о! знаки препинания — это было просто испытание. Если прописи — да еще французские, а писали мы каким-то дореволюционным французским шрифтом, с какими-то завитками хитрыми, особенно в заглавных буквах. Приставив к кончику носа очки, отдаляя их, как лорнет, она вглядывалась в написанное мною, она морщилась, она кривила губы, она — кончиком ручки с пером — указав — что это? Point? Est-ce le point? Ты считаешь, что ЭТО — точка? Это — мушиная лапка! — она буквально падала в обморок. Дальше — на десять минут лекция о значении, происхождении и написании ТОЧЕК. Точка, небрежно поставленная мной, была оскорбительна! И мы занимались точко-писанием. Устав от моей невнимательности к проблеме знаков препинания, мы садились пить чай. Как сейчас делают чайники! — возмущалась С.В. — это же невозможно! (понятно, что ДО революции такого безобразия с чайниками не позволяли). Крышечку невозможно взять пальцами! (Крышечка была привязана к ручке чайника аккуратнейшим образом сплетенной тесемочкой). Она должны быть — ШИШЕЧКОЙ! Или — шариком. И что за форма носика? Раньше ситечко вставлялось в носик! Сахар к чаю был колотый — и только рафинад. В розовой мутноватой сухарнице жили самые дешевые сушки с маком, и редко — «Коровка» или «Золотой ключик» (это мама моя старалась «подкинуть» хоть что-то — стоит ли говорить, что С.В. ни копейки не брала за уроки и оскорблена была предложением заплатить так, что долго не разговаривала с мамой). Но чай заканчивался, и снова — поле, крытое зеленым сукном, и тема сегодняшнего урока —