Книга Беглец из рая - Владимир Личутин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Спасибо, Танюша, за хлеб-соль... Не надрывай, доченька, сердце, все у тебя наладится, только почаще наведывайся в церковь...
– В церкви-то хорошо, но грустно... Я как в церковь-то схожу, так будто с жизнью каждый раз прощаюсь навсегда. На паперть-то выйду, как с того света... Все к вечности спешат, в рай пехаются, а как земную-то жизнь прожить, чтобы не упасть? Кто мне подскажет? Если я здесь никому не нужна, то и Там, куда призывают, кому до меня дело станет? А вдруг окажусь у пропасти, и никто меня не оттащит? Из ада да снова в ад. Разве не страшно? – Татьяна подняла побледневшее лицо, стараясь с пухлых губ священника снять глубокие слова, сулящие истину.
– Танечка, Господь никаких гарантий не дает. Но ему до всех есть дело... Поверь мне. Он всех пасет, Пастырь наш неустанный. И крохотная живулинка не останется без присмотра. Человек ведь не сам по себе ежедень думает о Боге. Иначе это было бы хворью и блажью. Человек, который в Боге, вдвое сильнее, чем когда он один. Так что уныние твое напрасно. Выбрось дурное из головы. Денег нет кровавых – это бумага, есть кровавые поступки. Живи, милая, по совести, и все зачтется. А Бог управит...
– Ой ли... Там же огромная очередь скопилась. Управиться ли одному со всеми? Такой разброд на земле, так все спешат на кладбище. Вот и ангелам не под силу... Мне сон был нынче. Будто я померла, лежу в гробу под белым покрывалом. А как-то со стороны вижу себя, будто сверху... Будто две меня: одна лежит, другая под потолком летает. Иль то душа моя изошла? Вижу гроб красный с фестончиками, по углам свечечки... И я в гробу том, да. Как же так случилось и когда, думаю про себя-то. – Господи, это ж я померла, и меня больше никогда не будет на свете. И так жутко стало, не передать словами... Явственно все, как в жизни. С ума можно сойти... Значит, я лежу в гробу, и душа моя уже простилась с телом. Слышите?.. Разлучилась навсегда. И вдруг Господь подошел ко мне. Я не вижу его, глаза-то у меня закрытые, но знаю, вроде бы по особенному духу чувствую, что это Он приблизился. И вот положил мне руку на голову, как вы сейчас. Честное слово... По-отцовски. Не вижу, но знаю, непонятно как, но знаю. Просто чудо какое-то. И страх мой сразу куда-то делся. И стало мне так хорошо, не передать словами...
Я приотвернулся, стараясь скрыть внезапную щемь в глазах. Отец Анатолий пытался утешить женщину, что-то объяснить, как водится в таких случаях, найти верных слов, чтобы снять сердечную тягость, успокоить, гунькал, гладил ладонью по волосам, будто прикрывал голову невидимой епитрахилью. Татьяна слушала смиренно, не перебивая. Только и сказала на прощание:
– Спасибо, батюшка...
Круто повернулась и ушла не оглядываясь.
«... Бедная Танюша Кутюрье, крепко ты увязилась корнями в родимой земле. Вот эта сцепка с почвою тебя и гнетет, мешает спокойно включиться в антисистему. Вроде бы ничем внешне не обнаруживает себя связь с родиной – это же не кандалы и не цепи, отнимающие волю, которые грузно и надоедно таскать, но вот внезапно выдает себя беспричинной тоскою, которая порою тяжче неволи. Вроде бы безоглядно, с радостью умчалась ты в город, только ветер за спиною завился. Город очаровывает и самых-то занозистых и заковыристых, сдирает с них тончайшие природные покровы, но одевает в грубые шкуры. Ведь без оглядки в прошлое куда легче, азартнее, хороводистее жить, и годы с шорохом незаметно осыпаются, как страницы занимательной книги. И вот спешишь пролистнуть, зачарованный сюжетом, а дальше-то что случится, куда повернет неведомая судьба? Но лишь остановись на миг, предоставленный самому себе, да пообсмотрись внимательно, как бы очнувшись от дурного хмеля, так сразу оторопь и охватит. И обнаружится вдруг, что нет места в этом мире совестному человеку, ибо наступило повсеместное время лжи, когда встречают по связям, а провожают по фарту. Хочешь жить – умей вертеться, учись на ходу чужие подметки рвать, а в этом деле совесть – вовсе лишняя тягость, она, будто несносимый горб за плечами – и сбросил бы, осердясь, эту обузу, чтобы не таскать, так Бог не велит, подсказывает ежедень: дескать, можно, милая, спихнуть совесть, а то и продать, но только вместе с душою.
Господи, если бы я не сбежал тогда от семьи Ельцина, то уже имел бы чин действительного статского советника, дворянство, «Анну» на шею, горничную и лакея, дачу, машину на выходе, бобровую шубу и много всего прочего, что отличает столоначальника, приближенного к деспоту, от Акакия Акакиевича, что отирается на паперти, продуваемой всеми ветрами... Но, Пашенька, еще есть время тебе, беглецу из «рая», вымолить прощения и вернуться в отринутый подлый мир. Ведь не забыт же ты, не забыт, вот и Фарафонов домогается, висит на проводе, склоняет в свою сторону. Но что-то же незримое мешает отбить поклоны, прийти с повинною к победителям. Знать, по той же причине и Татьяна Катузова никак не может переступить природные нравственные запреты, и как же ей, бедной, прикажешь жить дальше? Ведь что иным дается с легкостью необыкновенной, другим – лишь через смерть...» – Тут перо мое споткнулось, я недоуменно вгляделся в скоропись, похожую на осеннюю пашню, присыпанную ржаной стернею. Амбарная книга, изрядно замусоленная и разбухшая, сейчас напоминала голбец, в котором остывали, коченея, уже никому не нужные мои мысли.
«... Надо излечиться от сожигающей злобы и разрушающей мести, что безраздельно завладели моей душою, и научиться холодно, пытливо ненавидеть врага, чтобы не выгореть до времени. Церковь молит любить своего недруга, и Лев Толстой учил любить и прощать всех, но именно церковь отрезала великого писателя от себя, несмотря на все проповеди о всечеловеческой любви. Значит, надо «подставить свою щеку врагу», вместе с тем, тайно ненавидя его, потиху склонять, вербовать в свой лагерь, перелицовывать душевное устройство под себя, неспешным скальпелем удаляя дурные наросты, и тем самым превращать в крестового брата... Нет, дорогие мои, не для того создается химера усилиями тысяч энергичных людей, чтобы она тут же рухнула от малого волевого усилия. Конечно, вялые и уставшие, изнемогшие от нищеты, порабощенные обыватели когда-то уснут навсегда, и на смену им придут молодые, энергичные, с растравленной душою дети, явятся униженные и обделенные, кто лишь попробовал крошек от слоеного торта, слегка усладился, расчуял его вкус, но остался голоден. Это они, кто нынче пошел в первый класс, примутся безоглядно долбить антисистему изнутри и, безусловно, добьются успеха, если эта химера, загодя, почуяв опасность, не начнет перерождаться сама... А пока народ отправлен на самопрокорм, на соревновательство, кто кого быстрее надует; и, чтобы выжить, русские мужички обрезают провода, откручивают гайки на путях, не думая о том, что поезд со всем народонаселением страны вот-вот свалится под откос...»
* * *
Только вспомнил Юрия Константиновича Фарафонова, а он тут как тут... Выткался из нетей, будто неустанно караулил, хитрец. Воистину, никогда не поминай впусте черта и немилого тебе человека, они только и ждут зова, чтобы вторгнуться в твою жизнь и навести в ней суматохи.
Я жил вне времени. Марфинька украла у меня время и унесла с собою. На окнах висели тяжелые шторы, отнимая солнечный свет, и день незаметно перетекал в ночь, ничем не напоминая о себе. Так живут затворники в келье, удивительным образом отгородясь от мира, однажды, при пострижении, окончательно умерев для него, но мир вторгается в его особное житье, уже не в силах обойтись без пустынножителя. Оказывается, погибающему миру особенно нужен монах-отшельник, чтобы почувствовать себя в полноте греха и земной гармонии. И когда позвонил Фарафонов, мне показалось, что голос его донесся с того света. Мне почудилось вдруг, что это его дедушка восстал из смертного небытия в синайских песках и зовет в гости к свой возлюбленной Сарре Мандельштам.