Книга Семейная хроника - Татьяна Аксакова-Сиверс
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но возвращаюсь к 1937 году. По сравнению с другими, Дудкин был ко мне милостив: он заставил меня «думать», сидя на стуле, а не стоя на ногах до потери сознания; отправив в тюремный карцер «для размышления», продержал там не более часа и, бросив в меня мраморное пресс-папье, как мне кажется, нарочно промахнулся.
В ходе допросов были такие разговоры:
Дудкин: — Потрудитесь сообщить, что было на вечере у Скобельцыных.
Я: — Я читала свои стихи.
Дудкин: — А вот это меня совсем не интересует!
Я: — Мне это обидно как поэту, но ничего более интересного я сообщить не могу.
Или:
Дудкин: — Ваш сын, несомненно, занимает высокий пост во французской армии?
Я: — Ему 21 год, и я не думаю, чтобы он успел дослужиться до генерала.
Дудкин: — Ну, во всяком случае, он… сержант.
Эти слова приобрели весьма смешной смысл после того, как я узнала, что сам Дудкин, несмотря на свою громкую славу, носит только этот чин. Как-то раз в кабинет вошел сотрудник очень странной, отталкивающей внешности: он был мал ростом, с большой, лишенной всякой растительности головой. Дудкин указал ему на меня, и из дальнейших разговоров я поняла, что этот дегенерат допрашивал Владимира Львова.
В приведенной мною в виде эпиграфа справке значится, что решение по моему делу было принято 4 декабря, но это — ошибка. Следствие было закончено лишь 24-го числа; тогда же и был вынесен приговор: «восемь лет исправительно-трудовых лагерей по литере КРД».
До апреля месяца я, как и все мои товарищи по несчастью, пребывала в полном неведении о своей судьбе. Постановление тройки нам объявили только весною, и все зимние месяцы, пока мы сидели по камерам, на севере страны срочно готовили исправительно-трудовые лагеря, которые должны были нас исправлять. Но, повторяю, мы об этом ничего не знали и старались, по мере возможности, скрасить «тюремные будни».
Население нашей камеры было весьма разнообразно. Достаточно сказать, что я там встретила мадам Кладо и подругу ее дочери К. — авторов подложных мемуаров Вырубовой, о которых я упоминала в одной из предыдущих глав. Мадам Кладо была стара и немощна, но К. находилась в расцвете сил и к тому обладала прекрасной памятью. В долгие зимние вечера она, прислонившись к печке, с поразительной точностью пересказывала нам пьесы Шекспира. Помню, как, затаив дыхание, мы слушали описание шабаша ведьм из «Макбета». Из полумрака до нас доносились предсказания:
Да здравствует Макбет — тан Гламисский!
Да здравствует Макбет — тан Кавдорский!
— и мы думали: «А кто нам предскажет нашу судьбу?!»
Иногда, прислонившись к той же печке, доктор Ольга Александровна Полторацкая читала популярные лекции о туберкулезе. Как-то раз я выступила с гумилевскими «Капитанами», но главным моим развлечением было раскладывание пасьянсов, что стало возможным после того, что я собственными силами изготовила две колоды карт.
Известный интерес представляла также прогулка, во время которой мы надеялись узнать какие-нибудь новости. Надежда эта появилась после того, как в окне здания, составлявшего продолжение нашего помещения, мы увидели Скобельцына. Узнав, что он гуляет в том же дворе, мы наладили с ним связь. Небольшая записка закатывалась в хлеб и клалась на одну из перекладин забора. На другой день мы таким же образом получали ответ. Но эти ответы, по существу, нам ничего не давали: Скобельцын знал так же мало, как и мы. Хорошим для него симптомом явилось то, что его перевели из основного корпуса в подсобное помещение — мы поняли, что за него хлопочут влиятельные родственники.
Из всех обитательниц нашей камеры наиболее милой моему сердцу стала Наташа Мандрыка — девушка всем своим обликом, и внешним и внутренним, напоминавшая трогательные образы из диккенсовских романов. Наташа была дочерью того Николая Мандрыки, которого Игнатьев описывает в своих воспоминаниях. Привожу выдержку из книги «50 лет в строю». Она должна послужить введением к тому, что я услышала от Наташи (вернее — это обратная сторона той же медали). Итак, Игнатьев пишет:
«В Париже (по-видимому, в начале 30-х годов), выйдя однажды из Торгпредства, я был окликнут шофером такси, бодрым мужчиной с седой бородой, оказавшимся Мандрыкой, моим бывшим фельдфебелем Пажеского корпуса и по этой должности пажом государя. Я редко встречал его в последующей жизни; он был исправным служакой, флигель-адъютантом и нижегородским губернатором. Через несколько месяцев моя мать мне сообщила, что Мандрыка умирает от чахотки в городской больнице и просит его навестить перед смертью. „Алексей прав! — говорил он обо мне. — Ему одному выпадает счастье увидеть родину“. В нетопленом бараке, предназначенном для безнадежных смертников, он обнял меня и сказал: „Прошу тебя, не забудь при переезде границы низко поклониться от меня родной земле“».
Наташа унаследовала болезнь отца, и если для нас пребывание в тюрьме было неприятным, то для нее оно было губительным. Временами она совершенно лишалась голоса; ее на некоторое время клали в тюремную больницу, но потом снова возвращали в камеру, где мы жили с ней рядом в углублении между окном и печкой, так что наше общее хозяйство получило название «колхоз “Запечье”». В долгие зимние вечера Наташа рассказывала мне о своем детстве, протекавшем в Царском Селе (ее отец служил в 4-м Стрелковом полку). Средства были скромные, так же как и образ жизни. Мать Наташи, урожденная графиня Ростовцева, с юных лет дружила с великой княжной Ольгой Александровной, обладавшей, как известно, тоже скромными вкусами.
Незадолго до революции Мандрыка получил назначение на должность нижегородского вице-губернатора и в силу этого в 1919 году попал в тюрьму. Заключенных выводили на земляные работы. В один прекрасный день он с этих работ, незаметно для охраны, ушел и через некоторое время очутился в Париже. Семье, состоявшей из жены, дочери и двух малолетних мальчиков, пришлось дорого расплачиваться за этот побег.
По словам Наташи, их бесконечно долго куда-то возили в товарных вагонах, где они заболели сыпным тифом; чтобы избежать гонений и получить гражданское лицо, мать в конце концов вышла замуж за простого человека по фамилии Лисицын, и семья вернулась в Ленинград. Мальчики стали учиться, а Наташа поступила рабочей на колбасную фабрику при бойнях. Свою болезнь, может быть, не зная обстоятельств смерти отца, она объясняла тем, что ей часами приходилось промывать кишки в ледяной воде.
В 1935 году Наташу, ее совершенно больную мать и одного из братьев выслали в Саратов, а в 1937-м, поскольку клубок несчастий продолжал разворачиваться, брат и сестра снова очутились в тюрьме. Ордер был также и на мать, но, так как ее надо было бы нести на носилках, от этого предприятия отказались.
Расставаясь со мной весной 1938 года, Наташа дала мне адрес своей тетки Ростовцевой, оставшейся в Ленинграде на Литейном, через которую можно было бы узнать о ее судьбе. Из лагеря я туда написала и получила печальное известие: Наташа скончалась от туберкулеза в первый же год своего пребывания в Унжлаге, близ станции Сухобезводное, на севере Горьковской области. Сообщая о смерти Наташи, тетушка Ростовцева поблагодарила меня за то, что я сумела оценить ее племянницу. Мне кажется, что сделать это было нетрудно. Редко встречаешь людей такой кротости и душевного благородства, как Наташа Мандрыка, и мне хотелось бы, чтобы эти строки легли венком на ее безвестную могилу.