Книга Петр Иванович - Альберт Бехтольд
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Почему же вы так долго здесь оставались, если все было так плохо?
– А почему вы, – все еще спокойно продолжал собеседник, – уезжаете, если вам здесь так нравится?
Ребман презрительно взглянул на него:
– Потому что я, судя по всему, глупец. По крайней мере, так мне сдается, когда я на вас гляжу и вас слушаю!
С этими словами он отвернулся от грубияна и пошел прочь.
Вдруг его снова стали одолевать сомнения:
«А не делаю ли я и впрямь большой глупости? Я же совсем позабыл, как живется дома, меряю все на русский аршин. Что, если, снова оказавшись там, обнаружу, что теперь я – не пришей кобыле хвост, что стал чужаком. Михаил Ильич ведь ясно сказал, когда предлагал мне место на скотобойне: «Сынок, ты уже больше не швейцарец, ты русский; и то, что тебе кажется свободой, – то есть жизнь в Швейцарии, – на самом деле клетка, тесная клетка, где все сидят друг у друга на голове и только и мечтают, как бы избавиться от ближнего. Свободным ты можешь быть только в России, только здесь можно расправить плечи и дышать полной грудью. Дома этой воли тебе не видать».
Но нужда костлявой рукой постепенно развеяла все сомнения, и он уже не мог дождаться вожделенного дня отъезда.
И вот он настал. Объявили, что на второй неделе октября, примерно через десять дней, они смогут уехать. Все, кажется, в порядке: «сибиряки» уже в нескольких часах езды от Москвы. Ленин пообещал даже фургон с продовольствием, консервами, чаем, сухарями и тому подобным и санитарный поезд вместе с персоналом и вооруженной охраной.
«Но скажите вашим людям: это поезд пассажирский, а не грузовой. Не берите с собой ничего сверх того, что берут в обычную поездку по России. Не уставайте это повторять. Подчеркните лишний раз, чтобы не пытались упаковать то, что запрещено вывозить: драгоценности, украшения, деньги и тому подобное, даже если им кажется, что все это надежно спрятано. Мы дали слово, что ничего не вывезем, и если его не сдержим, то отвечать за последствия придется тем, кто здесь остается», – приблизительно так звучали наставления на последнем собрании.
И все разбежались, чтобы уже неизвестно в который раз повторить своим подопечным заученные наизусть правила. В итоге отъезжающие прибыли на вокзал с целыми грузовиками, груженными товаром, и пришлось приложить неимоверные усилия для того, чтобы хоть какую-то часть всего этого распределить по вагонам или раздать тем, у кого было мало вещей или вовсе не было багажа.
В яхт-клубе состоялся небольшой прощальный вечер, председатель от имени всех членов поблагодарил дорогого товарища Петра Ивановича, – а он был хорошим товарищем, хотя, может, и не совершил никаких особых подвигов, – пожелал ему в будущем всего доброго, а в конце прибавил, что все они надеются, что разлука будет недолгой. А Ребман, который никогда не умел говорить перед большим собранием, молча стоял, и по его щекам текли слезы.
Потом он отправился попрощаться со своими друзьями, с семьей пастора и всеми остальными знакомыми, которые еще оставались в России.
Под конец зашел и к Михаилу Ильичу. Услышав новость, тот сначала посмотрел на него, как на пьяного. Но когда увидел, что все серьезно, сказал:
– Дезертир Петр Иванович! Поезжай домой и расскажи своим швейцарцам, как ты наблюдал русскую революцию. Скажи им, что ты не только величайший в мире слушатель, но и великий зритель!
Внезапно он крепко обнял друга, чуть не раздавив его в своих объятиях:
– Ну, поезжай с Богом!
И расцеловал в обе щеки.
И вот сегодня они уезжают.
Было восемнадцатое октября, и стояла великолепная теплая погода. В три часа пополудни все должны были быть в полной готовности к отправке на Николаевском вокзале, как говорилось в последней инструкции. У входа стоял человек с повязкой, на которой был изображен швейцарский крест, и указывал дорогу. Поскольку эшелон был очень длинным и отправлялся вне расписания, он стоял в нескольких стах метров в стороне от залы ожидания на запасных путях.
Ребман продал все, что смог, взял с собой последние оставшиеся вещи, то, что можно будет носить на работу в виноградниках в родном Клеттгау. Да еще то, что было на нем надето. К тому же, подушечку и красивый шотландский дорожный плед, который в свое время Нина Федоровна купила ему у Мюр-Мерье. Он так исхудал, что стал совсем прозрачным, хоть на весы для писем клади. Его даже сфотографировали в клубе: один из «геркулесов» взял его на руки и поднял, словно двадцатифунтовую гантель. Еще у него была с собой провизия, которую удалось раздобыть и сэкономить, не ослабнув окончательно от вечно мучившего его голода. Единственное, что он взял с собой на память, был бокал от камергера Его Величества. Все остальное ему пришлось оставить, в том числе и серебряную посуду. Он доверил ее одному из своих музыкальных друзей, – тому, у которого он когда-то выкупил сигары, – пусть остается у него; а если наступит сильная нужда или хранить у себя станет слишком рискованно, то можно будет переплавить, тогда хоть кому-нибудь будет польза.
На Николаевском вокзале, даже по московским меркам, настоящее переселение народов: доверху нагруженные подводы, как будто все выезжали на дачу, а сверху на матрацах, подушках, мешках и чемоданах еще и восседали люди. Все получили этикетки, красные с белым крестом. А милиции дали указание, чтоб с этими этикетками пропускали и через кордон пожарной охраны.
Когда Ребман на самом бедном извозчике подъехал к вокзалу, то услышал, как кто-то спросил у милиционера, что тут происходит:
– Транспорт от Красного Креста, – ответил тот, не раздумывая.
В здании вокзала была страшная суматоха. Что они только не старались протащить с собой, к какой только коммерции не прибегали, пока не убеждались окончательно, что, при всем желании, обойти правила не удастся.
Эшелон состоял из тридцати восьми вагонов, и в каждый вагон рассаживались люди, проживавшие в том или ином районе, шеф района становился теперь старостой вагона. Впереди – санитарный вагон с доктором, его ассистентом и двумя медсестрами. В том же вагоне едет и комиссар с командой вооруженной охраны. А еще один вагон зарезервирован для маленьких детей, которых было более тридцати, самым старшим – по два года, а самым младшим – по два месяца.
На перроне в глазах рябит от массы обнимающихся друг с другом и утирающих носы людей.
Ребмана тоже кто-то обнял: Нина Федоровна пришла на вокзал, чтобы с ним проститься. И тут ему вдруг показалось, что он покидает родину и уезжает на чужбину. Все, что он успел полюбить и к чему привязался, все корни, которые проросли из него за эти годы, – все это он должен оставить позади с чувством, что со всем покончено навсегда. Аминь! «Неужели я действительно должен ехать? Не лучше ли было бы остаться здесь, пройти через все то, что терпят другие, но, по крайней мере, вместе с добрыми друзьями, а не оказаться в полном одиночестве на уже ставшей чужбиной родине? Еще хоть словечко, одно-единственное, и я вечером окажусь на Воробьевке или у Михаила Ильича. Остаться?»