Книга Бесы пустыни - Ибрагим Аль-Куни
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Одна только кожа еще подрагивала. Дрожь шкуры — неотъемлемый признак сладости жизни, жара последнего прощания. И все время, пока тело покорялось покою, слабело кровотечение, шкура на левом боку продолжала подрагивать, резко сжиматься и нервно вздыматься, редко, быстро, слегка…
Плотная лужа крови блестела в лунном свете. От этой мрачной лужи вздымался пар.
Они сидели рядышком. Уха успокоился. Покорно разглядывал округу, тогда как Ахамад был напряжен. Он пытался скрыть озноб, пересыпая песок вымазанными в крови руками. Сказал:
— Я боюсь, не смогу. Я боюсь, я не осилю.
Уха продолжал вперять отвлеченный взгляд в пустоту с совершенно отсутствующим видом. Он молчал долго, прежде чем счел нужным ответить уверенно, скорее — равнодушно:
— Шутишь все. И как это тебе нравится шутить, когда время совершенно не годится для шуток.
— Я не шучу! Выдохся весь, забивая махрийца.
— Кто тебя заставлял вмешиваться? Я тебе говорил, что только всадник у нас вершит обряды. Только я должен был произвести прощание. Я хотел проводить его сам.
— Ты же спасовал, — прервал его Ахамад. — Ты дважды смалодушничал, причинил ему муку. Он тебе этого не простит. Именно этого не прощают махрийцы в минуту кончины.
Уха продолжал вперяться в пустоту. Ахамад видел, как белизна стала выпирать из его глаз. Он пробормотал шепотом:
— Я время не тянул. Время поблажки не дает, тут расслабляться никак нельзя. Я все сделал споро. Ты не видел, какая мука была в его черных глазах! Не от страха, не из трусости, а от неожиданности. Внезапность. Ты поразил внезапностью. Его смутила спешка, да и меня тоже она расстроила…
Собеседник наклонился направо, потом налево — тем же манером, что помешанные или впавшие в транс и экстаз. Закончил он свою мысль так же, шатаясь:
— Ладно, покончим с обрядом. Теперь надо не медлить. Спешка теперь милостью будет.
— Я тебе сказал, что выдохся. Я боюсь…
— Ничего ты не бойся! Не колеблись. Ты и так много сделал, а осталась самая малость…
— Ты называешь это «малостью»?!. Что?.. Да это ж гигантское из гигантских! Что молчишь?!. Да я ни на что не скупился. Я все силы приложил. Поехал в Тадрарт тайком, чтоб Удаду предложить поединок, я чуть жизнью своей не заплатил за этакое путешествие. Я Удала убедил принять пари, как до этого убедил имама, чтоб он вмешался. Я все это сделал, чтоб душу освободить, снять хомут с шеи, заплатить старый долг.
— Ты болтаешь так же, как она. И ты заговорил про обмен да про цену — все о той же торговле. Никто не желает говорить об истинном обмене, об обоюдности. Никто не хочет считаться с любовью, или с дружбой. Все другое считают. Ты мне ничего не должен, и то, что ты сделаешь сейчас, ты сделаешь во имя дружбы, товарищества, Великой Сахары, а не ради торга и дьявольского обмена, о котором вечно ведает религия магов!
— Однако то, что ты желаешь, чтоб я сделал с тобой, этого и религия мусульман не допускает тоже!
— Не учи меня, что там религии допускают, а что отвергают. Твой долг — чтоб ты выполнил относительно меня свою эту обязанность. Религия в том, чтоб обещания выполнять. Обещание, брат, — обет. И долг, и религия, и вера.
Вдалеке послышался вой. Голодные отвечали на зов пролитой крови. Сахара передала послание, радостная весть о жертве порхнула с ветерком, запах крови пошел вширь, и волчья стая была первым, кто пришел в восторг от радостной вести и ответил на этот сюрприз. Волки своего голоса с плачущими завываниями не подают даром — только если будет пожаловано угощение…
— Надо было, — заговорил Ахамад, — чтобы ты с самого начала всю эту задачу одному из рабов поручил.
— А что, раб дотянет до господина? Тебе было бы приятно, если б я свою шею рабу подставил?
— Какая овце разница, чьим ножом заколота будет?
— Овце дела нет, какая о ней, принесенной в жертву, память останется. А всаднику — воину, человеку знатных кровей — у него, брат, ничего, кроме славной памяти нет. Он и живет ради такой памяти о себе. Все его действия в жизни посвящены тому, чтобы люди о нем после кончины добром его вспоминали. В этом и есть разница вся между ним и рабом, который жив одним днем да животом.
Мудрая стая заголосила на разные лады. Зов приближался. Ахамад поднялся к своему верблюду. Тот стоял на коленях в низине нерасседланный. Перестал жевать жвачку и оглядывался вокруг в тревоге с тех пор, как волки заявили о себе, отвечая на зов пролитой крови. Хозяин утолил жажду из привьюченного к седлу бурдюка, и лицо его тут же покрылось испариной. Он взял мочаловую веревку и вернулся к кургану. Уха заметил связку грубой веревки и негодующе запротестовал:
— Не делай этого с джутом. Я не хочу, чтоб ты меня мочалкой касался.
— Какая овце разница, чем с нее, убитой, шкуру сдирать будут?
— Я не хочу, чтоб ты меня этой отвратной веревкой обматывал, я тебе не баран! Я — тварь, в этот мир сошедшая в самом приличном образе, в прекрасном аяте, и упокоиться желаю по обету господу нашему, и вернуть сосуд прекрасный тому, у кого занял его, в нетронутом виде. Я не хочу никаких ссадин и царапин. Не хочу трещин на сосуде.
Он сглотнул слюну, перевел дух. Встал на ноги. Качнулся так, будто вот-вот свалится на спину. Добавил:
— Если б захотел я попортить сосуд, мне бы для того никто не потребовался в помощники. Было бы мне наплевать на царапины и раны, я бы все своими собственными руками совершил, мечом своим. Только вот сосуд этот на шее — мне наследство. Я обязан вернуть свой дар таким, как его получил. Бережное к дару отношение свойственно благородным.
— Ты говоришь как дервиш!
— Прочь от меня эту змею подколодную!
— Ты ребенок, видать, — проговорил Ахамад в отчаянии — Ты хочешь чего, чтоб я эту работу мерзкую голыми руками совершил?
Уха размотал чалму на голове. Сорвал ее одним рывком отчаянным, комок ткани свалился на песок, обнажив голову — непокрытая, она казалась беззащитной. Ахамад впервые в жизни видел голову и лицо этого человека. Голова была округлой, вытянутой, покрыта волосами, тронутыми сединой, поблескивавшей слегка в лунном свете. Лицо было вытянуто конусом. Ахамад лицезрел самое отвратительное в творении. Самое отвратительное в сосуде. Он видел длинные уши, словно уши молодого осла казались они ему, с обеих сторон примыкали к волосатому скальпу, преломлялись и спадали вниз. Оба уха выглядели на своих местах и по форме удивительно, раз они казались ему ослиными ушами, и бедуин тут же вспомнил о том первом, кто изобрел в Сахаре лисам и намотал чалму на голову всаднику.
Он таращил глаза на это скомканное покрывало, валявшееся на земле, словно змеиный клубок.
— Ты все совершишь с помощью моего хиджаба, — сказал Уха. — Сделаешь это самым достойным средством, какое может быть у знатного мужа. Той чалмой, что сокрывала уста ему в день порока и грехопадения. Лисам — священен. Первый из саванов, сокрывающий первую мерзость. Он был мне саваном, саваном и останется. Сотвори мне последний наряд из савана и собрата!