Книга Жизнь русского обывателя. От дворца до острога - Леонид Беловинский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Это был медовый год моего счастья» (151; 129).
«Я был вольнослушателем. Вывешено было объявление от инспектора, что вольнослушатели, желающие перейти в ученики, в конце августа и начале сентября могут держать вместе с учениками экзамены прямо на второй курс. Эта перспектива так меня обрадовала: быть равноправным учеником, ничего не платить! Я отложил все и готовился, готовился… Из геометрии на первом курсе требовалась только лонгиметрия… Только тут я понял, что дело мое пропало. Однако же я экзаменовался у других профессоров: по всеобщей истории, по истории изящных искусств, Закону Божию, русской словесности, психологии и у всех получил по четыре и даже по пять баллов» (151; 135–137).
Точно так же, по рисункам, поступил в Московское училище живописи и ваяния не сумевший преодолеть даже первого класса реального училища М. В. Нестеров. А известный иллюстратор Н. В. Кузьмин, приехавший из провинциального Сердобска, поступил без всяких формальностей в довольно известную частную школу Званцевой, где преподавали Л. С. Бакст и К. С. Петров-Водкин. Поступив затем по конкурсу аттестатов в Политехнический институт, Кузьмин параллельно стал посещать школу Общества поощрения художеств и Институт истории искусств, открытый графом В. П. Зубовым в своем особняке: «В школе с утра веселое оживление, в классах и коридорах приятная вонь красок и скипидара, крепкий смолистый запах фиксатива, которым закрепляются рисунки углем. И здесь тоже, несмотря на день, горит электричество, снуют по коридорам поощренцы – публика самая разношерстная: некормленые гении в испачканных красками блузах, с длинными шевелюрами и челками «по-флорентийски»; светские девицы в сопровождении лакеев с этюдниками, украшенными серебряными инициалами владелицы под геральдической короной; поседевшие в скитаниях по разным студиям мученики смутного призвания, медлящего проявиться; стриженный под машинку солдат в мундире с медными пуговицами; бородатый, иконописный ликом богомаз; одинокая горбунья в коричневом балахоне с большим этюдником; прибалтийские студенты – аккуратные юноши в серых костюмах и крахмальных воротничках; пара глухонемых, оживленно изъясняющихся между собой при помощи пальцев» (99; 134).
Через эти разнообразные школы и студии без каких-либо существенных формальностей прошли тысячи и тысячи, из которых выделились те, чьи имена звучат сегодня как имена столпов русского искусства. А прочие…
Но достаточно и о приятном. Вернемся к серым будням русской школы.
Естественно, что и среди детей царили суровые, нередко грубые нравы. Уже говорилось об условности дворянской и офицерской морали. Столь же условна была нравственность учащихся. Учившийся в 80-х гг. в Елецкой гимназии Д. Нацкий вспоминал: «Среди учащихся младших классов было распространено сквернословие, рассказывание скабрезных анекдотов и пение нецензурных песен. Один раз в пятом классе была такая сцена: ученик Семенов, услышав какой-то похабный термин, для него неизвестный, попросил разъяснения. На это один из товарищей ответил: «Неужели ты этого не знаешь? Ведь это во втором классе проходили» (122; 67). О щегольстве сквернословием и похабных анекдотах вспоминают и другие современники. Так что тогдашние гимназисты были ничем не лучше нынешних. Грубость нравов проявлялась и в драках, иногда жестоких: дрались форменными ремнями с металлическими пряжками, дрались коньками… Тот же Нацкий вспоминал: «Меня очень удивила первая увиденная мною драка приготовишки со своим одноклассником… Были драки по злобе, по вызову, класс на класс. Так, когда я был в третьем классе, у нас была «война» с четвероклассниками, которая началась из-за строго регламентированного обычаем места прогулок в саду» (122; 59).
Главным же принципом жизни учащихся, особенно в закрытых учебных заведениях, было товарищество – от взаимовыручки на экзаменах и совместных «пиров» в дортуарах, на которых съедалась привезенная из дома или иным способом добытая снедь, до невыдачи начальству виновников шалостей. Начальство вообще рассматривалось в качестве коллективного врага, независимо от качества отдельных учителей и воспитателей. Травля нелюбимых, а иногда и не самых безобидных учителей, несмотря на угрозу жестокого наказания, была излюбленным занятием. Самым страшным грехом учащегося было «фискальство», доносы начальству. Фискалам устраивали «темную», коллективно избивая в дортуарах или шинельных, накинув что-либо на голову, их подвергали остракизму, так что им нередко приходилось покидать учебное заведение. Вот как описывает это Короленко:
«А Домбровского пора проучить, сказал Крыштанович. – Это уже не первый раз.
– Гм-да… – многозначительно сказал еще кто-то.
По окончании уроков я с несколькими учениками прошел к Журавскому. Дело обошлось довольно благополучно. Новые товарищи мои дружно доказывали, что я еще новичок, недавно оправившийся от болезни, и дерева не ломал. К концу этой беседы незаметно подошла еще кучка учеников, которые как-то особенно демонстративно вступали в объяснения с надзирателем. Журавский сделал мне выговор и отпустил с миром. Когда мы проходили по коридору, из пустого класса выскочил Домбровский. Он был весь красный, на глазах у него были слезы.
Крыштанович рассказал мне, улыбаясь, что над ним только что произведена «экзекуция»… После уроков, когда он собирал свои книги, сзади к нему подкрался кто-то из «стариков»… и накинул на голову его собственный башлык. Затем его повалили на парту, Крыштанович снял с себя ремень – и «козе» урезали десятка полтора ремней… Так сплоченное гимназическое «товарищество» казнило «изменника»… (92; 130–131).
Сплоченность перед лицом сурового начальства, в конце концов, была способом самозащиты от этого начальства: можно жестоко выпороть или исключить одного или нескольких человек, но сечение целого класса или его исключение вызвало бы нежелательный резонанс, тем более что большей частью провинности учащихся были совершенно незначительны: «Класс наш постепенно, как и все другие классы гимназии в мое время, – вспоминал А. Н. Афанасьев, – отличался большим дружелюбием и согласием между собою; твердым убеждением и правилом было: никого не выдавать и ни под каким видом, и ни в каком случае. Имя фискала самое позорное, которым награждался изменник или не желавший участвовать в шалостях целого класса. В нашем классе был один (Пав-о), которого мы все подозревали в шпионстве и потому от души его ненавидели. Что ему, бедному, доставалось от нас претерпевать! Бывало, сообща согласимся дать ему ударов сто ладонью по голове, разделим это число между всеми учениками, и непременно каждый влепит свою долю, несмотря на его жалобы и угрозы инспектора. Что-то зверское было в этом мщении!» (7; 282).
Довольно распространенной была «травля» новеньких, которых всем скопом дразнили, щипали, толкали, по мнению одного из мемуаристов, чтобы испытать характер. В. В. Стасов, не раз здесь цитировавшийся, также вспоминал, как при поступлении его в Училище правоведения на него набросились всем скопом. Особенно досаждал ему один смуглый кудрявый мальчик. В конце концов, рассвирепевший мемуарист сам набросился на него и, схватив за уши, низко пригнул к полу – и так застыл над ним. Это сразу привело к изменению настроения толпы: новичок оказался достойным уважения. А со своим врагом Стасов тут же подружился, и очень близко; это был известный впоследствии композитор А. Н. Серов. Попытки пожаловаться начальству на преследования приводили к обратным результатам: «товарищество» понимало справедливость очень прямолинейно. «Впрочем, – вспоминал Стасов, – наши домашние расправы не всегда были так безвредны и безобидны, как эта: у нас бывали они не только на кулаках, по-простому, по-естественному, но также и перочинными широкими ножами, и я, в числе многих других, не раз тоже попадал в переделку. Один раз некто Обухов… пришел в такую ярость от моих насмешек… что хватил меня ножом по руке и прорезал один палец до кости; мне потом насилу спасли этот палец… В другой раз я привел… в такое же бешенство… некоего Федорова, страдавшего, впрочем, падучей болезнью; у него стала бить пена изо рта, и он вдруг, обратившись ко мне, через два ряда столов и скамеек пустил в меня своим раскрытым перочинным ножом… Удар был верен, и нож… вонзился мне в левое плечо… Наш доктор Спасский сказал мне потом: «Ну, брат Стасов, счастье твое, что ножик промахнулся на одну линию; еще бы капельку, и он попал бы в аорту и прорезал бы ее; ты бы изошел кровью: перевязать ее нельзя!». Я принужден был сказать Спасскому, кто мне это сделал, но под честным словом никому не говорить. Он слово сдержал. Вообще фискальство у нас было не принято, не в ходу, не в моде, не только у воспитанников, но и у «воспитателей», и преподавателей наших. Занимались этим одни солдаты (да и то не все) да начальник их, эконом наш Кузьмин, сам из преображенских солдат. Он помаленьку и полегоньку сколотил себе на наших обедах и ужинах порядочную кису и всего более любил нафабривать, до степени проволок, свои рыжие усы и затягивать свою мужицкую талию в возможно узкий мундир, но эти элегантности ничуть не мешали ему быть гнуснейшим наушником» (169; 371).