Книга Красное и черное - Фредерик Стендаль
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Ничто не заставит меня ни говорить, ни писать. К Вам обращены мои последние слова, как и последние мои пылкие чувства.
Ж. С.»
Только после того, как он отправил письмо, Жюльен, немного придя в себя, в первый раз почувствовал, до какой степени он несчастен. Каждую из его честолюбивых надежд должно было одну за другой вырвать из сердца этими великими словами: «Я умру, надо умереть». Сама по себе смерть не казалась ему страшной. Вся жизнь его, в сущности, была не чем иным, как долгим подготовлением к бедствиям, и он никогда не забывал о том из них, которое считается величайшим.
«Ну что тут такого? — говорил он себе. — Если бы мне, скажем, через два месяца предстояло драться на дуэли с человеком, который необыкновенно ловко владеет шпагой, разве я проявил бы такое малодушие, чтобы думать об этом беспрестанно, да ещё с ужасом в душе?»
Час с лишним допытывал он самого себя на этот счёт.
Когда он стал явственно видеть в своей душе и правда предстала перед ним так же отчётливо, как столб, поддерживающий своды его темницы, он подумал о раскаянии.
«А в чём, собственно, я должен раскаиваться? Меня оскорбили самым жестоким образом, я убил, я заслуживаю смерти, но это и всё. Я умираю, после того как свёл счёты с человечеством. Я не оставляю после себя ни одного невыполненного обязательства, я никому ничего не должен, а в смерти моей нет решительно ничего постыдного, если не считать способа, которым я буду убит. Конечно, одного этого более чем достаточно, чтобы заклеймить меня в глазах верьерских мещан, но с высшей, так сказать, философской, точки зрения — какое это имеет значение? У меня, впрочем, есть средство оставить после себя почтенную память — это швырять в толпу золотые монеты, идя на казнь. И тогда память обо мне, связанная с воспоминанием о золоте, будет поистине лучезарной».
Успокоившись на этом рассуждении, которое через минуту показалось ему совершенно правильным, Жюльен сказал: «Мне нечего больше делать на земле!» — и заснул крепким сном.
Около десяти часов вечера тюремщик разбудил его: он принёс ему ужин.
— Что говорят в Верьере?
— Господин Жюльен, я перед распятием присягал в королевском суде в тот день, когда меня взяли на эту должность, — я должен молчать.
Он молчал, но не уходил. Это грубое лицемерие рассмешило Жюльена. «Надо заставить его подольше подождать этих пяти франков, которые он надеется получить с меня за свою совесть», — подумал он.
Видя, что ужин подходит к концу, а его даже не пытаются соблазнить, тюремщик не выдержал.
— Вот только что разве по дружбе к вам, господин Жюльен, — промолвил он притворно сочувственным тоном, — я уж вам скажу, — хоть и говорят, что это вредит правосудию, потому как вы сможете воспользоваться этим для своей защиты... Но вы, господин Жюльен, вы добрая душа, и вам, конечно, будет приятно узнать, что госпожа де Реналь поправляется.
— Как! Она жива? — вне себя воскликнул Жюльен, вскочив из-за стола.
— А вы ничего не знали? — сказал тюремщик с тупым изумлением, которое мгновенно сменилось выражением ликующей алчности. — Да уж следовало бы вам, сударь, что-нибудь дать хирургу, потому что ведь он по закону и по справедливости помалкивать должен бы. Ну, а я, сударь, хотел угодить вам: сходил к нему, а он мне всё и выложил...
— Так, значит, рана не смертельна? — шагнув к нему, нетерпеливо спросил Жюльен. — Смотри, ты жизнью своей мне за это ответишь.
Тюремщик, исполин сажённого роста, струхнул и попятился к двери. Жюльен понял, что так он от него ничего не добьётся. Он сел и швырнул золотой г-ну Нуару.
По мере того, как из рассказа этого человека Жюльен убеждался, что рана г-жи де Реналь не смертельна, он чувствовал, что самообладание покидает его и слёзы вот-вот хлынут у него из глаз.
— Оставьте меня! — отрывисто сказал он.
Тюремщик повиновался. Едва за ним захлопнулась дверь, «Боже великий! Она жива!» — воскликнул Жюльен и бросился на колени, рыдая и заливаясь слезами.
В эту неповторимую минуту он был верующим. Какое ему было дело до попов со всем их ханжеством и лицемерием? Разве это как-нибудь умаляло для него сейчас истину и величие образа божьего?
И вот только теперь Жюльен почувствовал раскаяние в совершённом им преступлении. По какому-то странному совпадению, которое спасло его от отчаяния, он только сейчас вышел из того состояния лихорадочного возбуждения и полубезумия, в котором он пребывал всё время с той самой минуты, как выехал из Парижа в Верьер.
Это были благодатные, чистые слёзы; он ни на минуту не сомневался в том, что будет осуждён.
— Значит, она будет жить! — повторял он. — Она будет жить, и простит, и будет любить меня...
Наутро, уже довольно поздно, его разбудил тюремщик.
— Видно, у вас спокойно на душе, господин Жюльен, — сказал тюремщик. — Вот уж два раза, как я к вам входил, да только постеснялся будить вас. Вот, пожалуйста, две бутылочки славного винца: это вам посылает господин Малон, наш кюре.
— Как! Этот мошенник ещё здесь? — сказал Жюльен.
— Да, сударь, — отвечал тюремщик, понижая голос. — Только вы уж не говорите так громко, это вам может повредить.
Жюльен рассмеялся.
— В том положении, милый мой, в каком я сейчас нахожусь, только вы один можете мне повредить, коли перестанете быть таким участливым и добрым... Вы не прогадаете, вам хорошо заплатят, — спохватившись, внушительно добавил Жюльен.
И он тут же подтвердил свой внушительный тон, бросив г-ну Нуару золотую монету.
Господин Нуару снова и на этот раз с ещё большими подробностями изложил всё, что знал про г-жу де Реналь, но о посещении мадемуазель Элизы не заикнулся ни словом.
Это была низкая и поистине раболепная натура. Внезапно у Жюльена мелькнула мысль: «Этот безобразный великан получает здесь три-четыре сотни франков, не больше, ибо народу у него в тюрьме не так много; я могу пообещать ему десять тысяч франков, если он сбежит со мной в Швейцарию. Трудно будет только заставить его поверить, что я его не обману». Но когда Жюльен представил себе, как долго ему придётся объясняться с этим гнусным животным, он почувствовал отвращение и стал думать о другом.
Вечером оказалось, что время уже упущено. В полночь за ним приехала почтовая карета и увезла его. Он остался очень доволен своими спутниками — жандармами. Утром он был доставлен в безансонскую тюрьму, где его любезно препроводили в верхний этаж готической башни. Приглядевшись, он решил, что эта архитектура относится к началу XIV века, и залюбовался её изяществом и пленительной лёгкостью. Сквозь узкий просвет между двумя стенами, над угрюмой глубиной двора, открывался вдали изумительной красоты пейзаж.
На следующий день ему учинили допрос, после чего несколько дней ему никто не докучал. На душе у него было спокойно. Его дело казалось ему проще простого: «Я хотел убить — меня следует убить».