Книга Марк Твен - Максим Чертанов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Сатана повторил размышления Твена о рае из романа «Путешествие капитана Стормфилда в рай»: «В человеческом раю нет места для разума, нет для него никакой пищи. Он сгниет там за один год — сгниет и протухнет» — и перешел к подробному разбору Ветхого Завета, найдя в нем всевозможные нелепицы, непристойность, жестокость людей и особенно Бога. «Возьмите историю Иеровоама. «Я истреблю у Иеровоама каждого мочащегося к стене». Так и было сделано. И истреблен был не только помочившийся, но и все остальные. Человек мог мочиться на дерево, он мог мочиться на свою мать, он мог обмочить собственные штаны — и все это сошло бы ему с рук, но мочиться к стене он не смел, это значило бы зайти слишком уж далеко. Откуда возникло божественное предубеждение против столь безобидного поступка, нигде не объясняется».
Далее Сатана изложил историю Адама и Евы, несправедливо наказанных Создателем. «Любая мелочь выводит его из себя, лишает ясности мысли, стоит ей хоть чуть-чуть задеть его ревнивую зависть. Последняя воспламеняется при малейшем подозрении, что кто-то собирается покуситься на монополию его божественности. Страх, что Адам и Ева, вкусив от плода Древа Познания, станут «как боги», так разбередил его ревнивую зависть, что у него помутилось в голове и он уже не мог обойтись с несчастными справедливо или милосердно и продолжал жестоко и преступно вымещать свой гнев даже на их безвинном потомстве». «Лучшие умы скажут вам, что человек, зачавший ребенка, морально обязан нежно заботиться о нем, защищать его от бед, оберегать от болезней, одевать его, кормить, терпеливо сносить его капризы, наказывать с добротой и только ради его собственной пользы; и никогда, ни при каких обстоятельствах он не имеет права подвергать его бессмысленным мучениям. Денно и нощно Бог поступает со своими земными детьми как раз наоборот, и те же самые лучшие умы горячо оправдывают эти преступления, защищают их, извиняют и в негодовании вообще отказываются считать их преступлениями, поскольку их совершает Он».
Что получается, когда люди буквально понимают рекомендации священников жить по образу и подобию Бога? «Этот человек досконально изучил Библию, а затем, помолившись, чтобы Бог наставил его, принялся ему подражать. Он устроил так, чтобы его жена упала с лестницы, сломала спину и до конца жизни не могла больше пошевелить ни рукой, ни ногой; он предал своего брата в руки афериста, который ограбил его и довел до богадельни; одного своего сына он заразил анкилостомами, другого — сонной болезнью, а третьего — гонореей; одну дочку он облагодетельствовал скарлатиной, и она с малых лет осталась слепоглухонемой; а потом помог какому-то проходимцу соблазнить вторую свою дочь и выгнал ее из дома, так что она умерла в борделе, проклиная его. Затем он поведал обо всем этом священнику, который сказал, что так Отцу Небесному не подражают. Когда же благочестивый труженик спросил, в чем его ошибка, священник переменил тему и поинтересовался, какова погода на их улице».
Ветхий Завет критиковали с позиций науки и морали многие писатели, но, как правило, противопоставляли ему милосердный Новый. Для Твена это лицемерное милосердие еще хуже, чем неприкрытое старое. «Принято считать, что, пока Бог пребывал на небесах, он был суров, упрям, мстителен, завистлив и жесток; но стоило ему сойти на землю и принять имя Иисуса Христа, как он стал совсем другим, то есть кротким, добрым, милосердным, всепрощающим… А ведь именно как Иисус Христос он изобрел ад и объявил о нем миру. Другими словами, став смиренным и кротким Спасителем, он оказался в тысячу миллиардов раз более жестоким, чем во времена Ветхого Завета…» «Жизнь была бредовым сновидением, слагавшимся из радостей, испорченных горем, из удовольствий, отравленных болью… жизнь была страшнейшим проклятием, какое только могла придумать божественная изобретательность. Но смерть была ласковой, смерть была кроткой, смерть была доброй, смерть исцеляла израненный дух и разбитое сердце, дарила им покой и забвение, смерть была лучшим другом человека — когда жизнь становилась невыносимой, приходила смерть и освобождала его». «Однако со временем Бог понял, что смерть — это ошибка; ошибка потому, что в смерти чего-то не хватало; не хватало потому, что, хотя она была великолепным орудием, чтобы причинять горе живым, сам умерший находил в могиле надежный приют, где его уже нельзя было больше терзать. Это Бога не устраивало. Следовало найти способ мучить мертвых и за могилой».
Но нам свойственно любить даже тех, кто нас мучит, любить отцов просто за то, что они отцы, — такими уж нас создали, и Твен это отлично знал. «Я не знаю, за что ты любишь меня, — писал он Кларе, — я этого не заслужил; и то, что Джин меня любила, ежедневно удивляет меня; я верю в искренность этого чувства, но не понимаю, на чем оно основано… Я благодарен Джин и тебе за эту незаслуженную любовь. Не раз я с отвращением замечал, что уподобляюсь Богу Отцу. Он требует, чтобы его дети его любили, и пытается добиться этой любви с помощью самых дешевых трюков, какие может изобрести».
18 ноября 1909 года, завершив работу над «Письмами с Земли», Твен поехал с Пейном на Бермуды. Поселился в доме Алленов (родителей «морского ангела» Элен), там отпраздновали его 74-й день рождения. 21 декабря Джин встречала отца в Нью-Йорке, она вернулась в Стормфилд, он задержался по делам. Общественность беспокоилась о его здоровье — продиктовал корреспонденту «Ассошиэйтед Пресс» игривый ответ: «Газеты пишут, что я умираю. Это напраслина. В моем возрасте я бы никогда не совершил ничего подобного». Приехал в Стормфилд; как вспоминала Кэти Лири, наряжал с Джин елку, оба были в отличном настроении. В восемь утра рыдающая Кэти сказала хозяину, что Джин умерла — утонула в ванне во время припадка, единственного за месяцы, что она жила дома. «Наверное, теперь я знаю, что чувствует солдат, когда пуля пробивает его сердце».
Опять, как после смерти Сюзи и Оливии, он бродил по опустевшему дому, потом садился и писал; он любил Джин меньше, чем старшую дочь и жену, но она была последняя (Клара — отрезанный ломоть), и описание этой потери по накалу ужаса и боли превосходит предыдущие.
«Джин лежит там, я сижу здесь; мы чужие в своем доме; мы поцеловались на ночь в последний вечер — это было навсегда, но мы этого не знали. Она лежит там, а я сижу здесь и пишу, занимаю себя чем-то, чтобы мое сердце не разорвалось. Какой великолепный свет заливает холмы! Это похоже на насмешку».
«Зачем я построил этот дом? Надеялся найти убежище в этой громадной пустоте? Каким дураком я был!»
«Месяц назад я писал веселые статейки для журналов, а теперь пишу — это».
«Канун Рождества. Вчера вечером я вошел в ее комнату, и откинул простыню, и смотрел в спокойное лицо, и целовал холодные брови, и вспоминал ужасную ночь во Флоренции, в той громадной пустой вилле, когда я так же сходил вниз, и откидывал простыню, и смотрел в лицо ее матери — и целовал ее брови, такие же холодные, как эти».
«Около трех часов ночи я бродил по дому в глубокой тишине, как поступаем мы все, когда у нас такое чувство, словно мы что-то потеряли и никогда не найдем, но продолжаем искать, чтобы занять себя. Я наткнулся под лестницей на собаку Джин и заметил, что пес не кинулся приветствовать меня по своей привычке, но брел медленно и печально; помню, он не вошел в комнату Джин. Бедняга все знал? Я думаю, да. Всегда, когда Джин гуляла, он ходил с нею; он был с нею день и ночь. Он спал в ее спальне. Всегда, когда я встречал его внизу, он бежал за мной и, пока я поднимался по лестнице, он шумным галопом несся за мной. Но теперь все было по-другому: погладив его, я пошел в библиотеку — он остался на месте; когда я поднялся наверх — он не последовал за мной и лишь проводил меня взглядом. У него прекрасные глаза, большие и выразительные. Он красивый. Порода — овчарка. Я не люблю собак, потому что они вечно лают, но я любил его, потому что он принадлежал Джин и лаял не чаще двух раз в неделю».