Книга Человек с яйцом. Жизнь и мнения Александра Проханова - Лев Данилкин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И я потом этот роман забросил на антресоли, и до сих пор там лежит, я его не открывал. И этот роман я написал заново, конечно, многое не так, иначе, и главный герой там технократ, а не писатель, но такой роман написан… То есть ему предшествует уже написанный мной роман».
— Как роман мог оказаться в КГБ?
— Как? Может быть, ответственный секретарь журнала почувствовал неладное, решил донести. С точки зрения тогдашней политкорректности роман не влезал ни в какие ворота и попахивал литературным диссидентством. Или могло быть другое, более мягкое: страшась публиковать этот роман и пускать его даже в цензуру, он решил посоветоваться с кураторами — можно ли? Может, это сделал сам ответсек, царство ему небесное. Каким-то образом, может, это связано с Натальей Ивановой…
— Вы зачем мне это рассказали?
— Я льщу себя надеждой, что это сделала Иванова. Мне почему-то хочется думать, что она могла это сделать. Потому что критика этого романа была сделана с точки зрения советских нормативов. Он был антисоветский, если смотреть по этой рецензии. Наверное, это было не так, но мне страшно бы хотелось, чтобы это именно Иванова притащила этот роман в Комитет. Уж слишком она ненавидела советскую власть, уж слишком голосовала за Ельцина: такое ощущение, что она сжигала досье на себя. Но это не более чем домысел.
Разумеется, такого рода «домыслы» невозможно транслировать, не предоставив слово второй стороне. Злой гений Проханова Наталья-«Невеста Букера»-Иванова принимает меня на Малой Бронной, в своем просторном рабочем кабинете замглавного редактора журнала «Знамя». Идея книги о писателе Проханове явно кажется ей донельзя нелепой, но она скрывает свой скепсис под любезной улыбкой лисы Алисы. Проханов для нее — скверный писатель и «нерукопожатный человек». Что, кстати, она имела в виду, когда написала это? «Я имела в виду, что когда человек пропагандирует человеконенавистнические, кровавые взгляды и призывает к расправам, в том числе и со мной, то я такому человеку руки подать не могу. Или даже по телефону одной из моих знакомых он говорил, что вы будете все висеть на фонарях, правда, все это было сказано в начале 90-х — но вот я, в начале двухтысячных, никак не могу сказать, что желаю, чтобы Проханов висел на фонаре».
Когда он стал нерукопожатным? «Существуют пределы, которые переходить нельзя. Что касается афганской войны, то, что он писал о ней, о Никарагуа, о так называемых „горячих точках“, я так понимаю, это было связано с его общей системой взглядов — в том числе и на жизнь и на смерть, не только на войну. Для него убийство было эстетическим актом, которое он так или иначе препарировал в своих текстах — и не только убийство человека, но и убийство животного, скажем, убийство коровы. Для меня, в принципе, такого рода взгляд на жизнь — отталкивающий. Поэтому когда от любования храмами и описания красот русского пейзажа он перешел к такого рода „поэтике насилия“, мне кажется, с этого момента с ним что-то начало происходить, не только как с художником, но и как с человеком.
Что касается идеологической нерукопожатности — то, конечно, с афганской войны».
Я пересказываю Наталье Борисовне прохановские воспоминания о том, как она якобы писала на прото-«Надпись» внутреннюю рецензию. Она ведь писала на него внутренние рецензии?
— Никогда!
— Давайте я вам расскажу. Это роман про 60-е годы; он якобы попал к вам, вы якобы его завернули как идеологически несоответствующий, потом через две недели он оказался на столе у офицера КГБ. Значит ли это, спросил я у Проханова, что Наталья Иванова имеет отношение к КГБ, и он сказал — вряд ли, конечно, но он бы очень хотел, чтобы так было.
Иванова смеется:
— Знаете, я никогда в жизни не была в КГБ. У меня был роман о 60-х годах, его написал Руслан Киреев, и я предприняла все для того, чтоб его напечатать тогда в «Знамени», он назывался «Подготовительная тетрадь». И если говорить об этом, такого эпизода с Прохановым я просто не помню. Если я и пыталась завернуть его романы, то связанные с войнами, с горячими точками, но и то у меня… я не помню, я вам клянусь. Что-то было напечатано в «Знамени» помимо меня, но он нравился Кожевникову. Это был мой конфликт с главным редактором.
— А как вы заворачивали?
— Я никак не заворачивала. Я не писала внутренние рецензии. Я выражала свою точку зрения на редколлегиях. Это у него в голове, что Кожевников передал Гроссмана, а Иванова передала Проханова? Потрясающе!! Ну, в суд подам. Потому что этого не было и быть не могло.
Удивительно, насколько Коробейников, типичный вроде бы рефлексирующий интеллигент из книги Вайля и Гениса о 60-х, выламывается из всех представлений о шестидесятниках («В карнавализованном обществе 60-х самыми прочными представлялись дружеские, а не государственные узы»). В «Надписи» дан принципиально другой, инсайдерский взгляд на этих людей, чья общественно-политическая жизнь не ограничивалась чтением переводного Хемингуэя и хоровым исполнением Визбора.
Отличие «Надписи» от прочих прохановских текстов в том, что это роман, не создающий миф, а, напротив, демифологизирующий; вместо монолитного «либерального» мифа о «застойных» 70-х нам предлагаются «огненные репортажи» из разных культур этого времени.
«Надпись» — атлас идеологий 60-х, времени, в котором программировалось далекое будущее, и когда Коробейников, прогуливаясь однажды вокруг бассейна «Москва», вдруг увидит в небе жуткое слово «Самсунг», это не покажется анахронизмом: одна эпоха, как яйцо иглу, содержит в себе другую.
Удивительно, кстати, что роман сошел со стапелей в мае 2005-го — месяц столетия еще одного государственного писателя: в «Надписи» есть важный эпизод, когда Коробейников оказывается на приеме в Кремле и видит там Шолохова. Наблюдая в одном кадре генсека и писателя, Коробейников понимает, что по-настоящему масштабный художник, служа государству-молоху, в состоянии сохранить независимость, работая на паритетных условиях. «Надпись» — роман про движение Проханова в сторону Шолохова, про генезис государственного писателя. Сильной личностью оказывается не тот, кто возненавидит мегамашину и начнет мстить за обиды, нанесенные поколению отцов, но тот, кто, зная об опасности, заключенной в мегамашине, все равно пойдет служить ей, поскольку только она в состоянии обеспечить низкую температуру в холодильнике с вирусами, территориальную целостность страны, сбережение этноса и воскрешение отцов.
Прототип Елены из «Надписи». Лубок работы Проханова.
«Надпись» — роман методологически синтетический: традиционалистский и модернистский одновременно; с несколькими натуралистичными и пародийными сценами, но, явным образом, умеренный, без эпатажа. Почему он вдруг написал почти целиком «без галлюциноза»? «Есть вещи, мне казалось, скажем, бабушка, ее смерть, купание… все родовые вещи, их нельзя описать в виде бурлеска. Они требуют святого, канонического отношения, подхода». «Надпись» бесконечно далека от «босхианских» текстов Проханова — «Гексогена», «Последнего солдата», «Крейсеровой» и «Политолога»: это традиционалистская реалистическая вещь крупной формы в духе «поколения сорокалетних» образца 1979 года, построенная по Достоевской полифонической схеме. По «Надписи» можно учить литинститутских студентов композиции, а впрочем, это, конечно, типичный роман Александра Андреевича — с многоярусными, как злокачественные кисты, абзацами, мучающими однообразным ритмическим рисунком и маразматическими повторами, с экспрессионистскими описаниями полуобмороков главного героя, изумляющегося загадке собственного существования («Надпись» — московский роман, а Москва всегда действовала на прохановских героев как опиат, вызывающий галлюцинации; в «Надписи» легко обнаружить характерную для писателей, имеющих отношение к «русскому ордену», «тему русско-еврейского соперничества за русскую женщину» (термин Ник. Митрохина) — Коробейникова и Марка Солима за Елену; нельзя сказать, что роман сильно проиграл бы от того, что инородное происхождение елениного мужа не было бы подчеркнуто); но вообще-то, все эти мелкие читательские неудобства так же незначительны, как вагонная тряска при путешествии по Транссибу.