Книга Птицелов - Юлия Остапенко
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Любой нормальный человек, — повторил Марвин вслух и тихо рассмеялся. Потом резко умолк. Ему вдруг показалось, что он сходит с ума. И в этот краткий миг он с оглушающей ясностью вспомнил всё: Балендор, Плешивое поле, Стойнби, Таймена, Нордем, Мекмиллен… Места, а не людей, хотя не люди и даже не места были прокляты. «Это вы прокляты, сэйр Лукас, — подумал Марвин, — и я с вами заодно. Единый, ну почему я вас всё-таки не убил?»
— И правда жалеешь?
— Смотри, он и правда жалеет.
Конь истошно, яростно заржал, взбрыкнул передними копытами, рванулся и, оборвав повод, умчался вперёд — только снег брызнул из-под копыт.
Марвин неуклюже перевернулся, переставив руки, и сел на землю, прямо в траву. Ничего, коли сильная — выдержит, а нет — так поверх неё пробьётся новая, та, у которой достанет воли жить.
Он посмотрел на древних духов севера.
На сей раз их было двое: юноша и девушка. Примерно одного возраста, может, девушка чуть моложе. Юноша черноволосый, рослый, широкоплечий. Несмотря на мягкость полудетских черт лица, в его фигуре, а ещё больше в линии челюсти и бровей уже проглядывал будущий воин. Девушка была намного мельче и мягче, но в ней тоже угадывалась твёрдость характера. Её волосы цвета свежей соломы, очень длинные, стелились по земле. Юноша и девушка держались за руки, нежно и холодно, как брат и сестра. Оба были босы. И было в обоих что-то смутно знакомое — Марвин никогда их прежде не видел, но они неуловимо напоминали кого-то, кого он хорошо знал.
— Сидит тут и жалеет.
— Сидит и себя жалеет.
Они говорили не хором, но как будто дуэтом, словно пели песню, в которой мужская партия сменяла женскую, и хотя слова их были обращены друг к другу, оба они смотрели на Марвина. Он уже достаточно знал о древних духах севера, чтобы понять: перед ним не двое, а одно .
Тем не менее, отвечая, он смотрел на юношу:
— Ничего подобного. Вовсе я себя не жалел.
— Сидит на земле, мнёт траву, забыв своего коня, и боится, — сказал юноша.
— И говорит, что жалеет не себя , — сказала девушка. Презрение в их голосах звучало совершенно одинаково: будто один и тот же голос, только сперва баритоном, потом — сопрано. Это странным образом усиливало эффект от слов. Марвину стало стыдно. Он неловко поднялся и отряхнул ладони.
— А теперь стряхивает с рук снег.
— И землю.
— Снег и землю севера, его дар.
— Его плоть.
— Если уж на то пошло, — сказал Марвин, закипая, — вы первые начали. Ваш север меня терпеть не может и пытается угробить при каждом удобном случае!
— Это когда? — поинтересовалась девушка. — Когда ты сам резал собственное тело? Или когда сам пришёл к своим врагам, которых завёл на южной земле? Или когда делал дела южных королей, вторгаясь туда, где их власти нет?
Юноша ничего не добавил, но в его взгляде тоже читалось осуждение. Марвин напрягся. Он не чувствовал в них прямой враждебности, только холодное, небрежное неуважение , и почему-то это задевало и тревожило его куда сильнее, чем если бы они угрожали разорвать его на куски.
Он задумался было, какого беса обязан перед ними оправдываться, а потом рассудил: это же всё-таки их земля. И пусть они не особо гостеприимны, он тоже не показал себя вежливым гостем.
— Простите меня… — сказал он и запнулся, не зная, как к ним обратиться. — Простите меня, мессер и месстрес. Да, я пришёл с юга и принёс в ваши земли зло. Так, должно быть, справедливо, что зло это обратилось только против меня.
— Только? — спросила девушка.
— Не только, — возразил юноша. — Но это не ты принёс зло, просто оно шло за тобой.
— И сейчас, — сказала девушка, — злу очень больно.
Они оба умолкли и уставились на него. Марвину показалось, что их соединённые руки сжались крепче. Он как будто должен был что-то сказать, но было очень трудно поддерживать разговор, ни беса в нём не понимая. Он уже почти привык, что духи севера не особо-то внятно изъясняются, но эта парочка была, пожалуй, самым странным из тех воплощений, что ему встречались.
Неожиданно до него дошло, что эти двое — всего лишь оболочка. И эта оболочка всегда что-то значит. Наверное, каждому человеку эти твари видятся как-то иначе. И от того, поймёт ли он их намёк, сейчас может зависеть его жизнь.
Эта мысль его внезапно разозлила. Как ни крути, а быть трусом ему никогда особо не нравилось.
— Если я сейчас должен покаяться и сказать, что не хотел делать злу больно, то не пошли бы вы оба… — свирепо сказал Марвин.
Дух расхохотался — и Марвин совершенно ясно увидел, что это действительно единое существо: губы обоих детей двигались в унисон, и смех звучал совершенно одинаково, так что более низкий смех юноши казался эхом смеха девушки.
— Покаяться!
— Он сказал — покаяться!
— Глупый маленький единобожец!
— Будешь каяться в своём тёмном грязном вонючем храме!
— Умываясь тухлой водой!
— А мне всё равно, жалеешь ты о сделанном или нет!
— Тебе всё равно, — рассудительно сказал Марвин, хотя от этого сплошного потока переливающихся голосов кровь застыла у него в жилах, — но тебе это не нравится.
И снова — взрыв чуждого смеха, холодный и резкий, совершенно безумный.
— Ты вообще не нравишься мне, ничтожество с юга.
— Ты привлёк и привёл за собой силу, с которой сам не смог совладать.
— Даже когда она досталась тебе.
— А это слабость.
— А мне не нравятся слабаки.
— Они обычно не приживаются здесь.
О чём это они болтают? О Лукасе?.. Им не понравилось то, что он не убил Лукаса? Или что не поймал его — не заставил ощутить всю прорву унижения, которое выпало на долю Марвина, не вынудил его об этом пожалеть и умереть, чувствуя себя ничем?.. Что ж, если так, то, похоже, тут-то Маврину и конец. Потому что последняя фраза духа, сказанная очень ровно и равнодушно мелодичным голоском юной девушки, могла иметь только одно значение.
И в этот миг Марвин понял, кто перед ним. Нет, у него не нашлось слов — он не знал имени этого божества, не знал ни его истории, ни нрава; он знал только, глядя в серо-зелёные глаза девушки, у которой было до боли знакомое лицо, что перед ним — самое могущественное после Единого существо, рождённое на небе или под землёй. Он понял это, потому что на долю мгновения вместил в себя его целиком, а оно, это существо, вместило в себя Марвина — они будто обменялись прикосновением, и это было и рукопожатие, и соитие, и плевок, и объятие, и удар. Марвин ощутил чудовищный приступ тошноты, будто все его кишки пытались выпрыгнуть из нутра наружу, и он знал, что, если сейчас не справится с собой, то немедленно умрёт самой ужасной смертью, какую только можно вообразить. Но он справился не поэтому — страх не мог придать ему сил, он только ещё сильнее гнал склизкий комок боли и понимания, бившийся у Марвина внутри. Но, кроме страха, было что-то ещё — и, вдруг понял Марвин, это то самое, что многие годы вселяло силы и жизнь в Лукаса Джейдри.