Книга Джойс - Алан Кубатиев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Август всего в полугоде от любимого февраля, и Джойс усиленно пытается закончить книгу, работая буквально днем и ночью. Герберта Гормана он просил не выпускать свою биографию раньше марта 1938 года, чтобы публикация усилила интерес к роману, и Горман, которого уже теребили издатели из «Фаррар энд Райнхарт», неохотно согласился, публично поклявшись, что никогда больше не будет писать биографий живых персонажей.
Снова возникли семейные проблемы: Джорджо с Хелен уехали обратно в Америку, и Джойс очень тосковал по сыну и внуку, требовал, чтобы ему точно сказали, когда они вернутся, и наполовину в шутку собирался ехать на Азорские острова — перехватить их там и конвоировать назад во Францию. Пришлось съездить и в Цюрих, к доктору Фогту, который заверил его, что пока беспокоиться не о чем, но работу пришлось отложить, и теперь Джойс выбрал новую дату — 4 июля, день рождения отца. Издатели уговаривали его сменить ее, потому что летний отдых и праздник не самый лучший выбор, но Джойс надменно ответил, что его имя достаточная гарантия интереса. Затем его воистину умоляли дать им название книги, но он также надменно заявил, что назовет его за три дня до того, как книга уйдет к переплетчику, и ни днем раньше. Название он уже давно выбрал, но его знала только Нора.
Он стал охотно пояснять друзьям и знакомым все пуны и словесные игры в «Ходе работы», разумеется, из уже изданных кусков. И наконец дошел до названия. «Фабер энд Фабер», само собой, пока ничего не знали, но Гилберты, Горман, Беккет, Леон и супруги Жола уже вошли в игру: Джойс предложил им угадать, каким будет титул, а победителю обещана была тысяча франков. Не угадал никто, как и Гарриет Уивер. На летней террасе ресторана Фуке Джойс после нескольких бутылок рислинга открыл второй тур, Нора вдруг принялась распевать ирландскую песенку про мистера Фланнигана и мистера Шэннигана. Встревоженный Джойс попытался урезонить ее, но потом понял, что это не слишком понятная подсказка, и сам принялся отчетливо артикулировать F и W. И тут Мария Жола воскликнула: «Fairy’s Wake!»[160] — «Браво! — зааплодировал Джойс. — Но кое-чего не хватает!» Мария и Эжен несколько дней перебирали варианты, и вдруг утром 2 августа совершенно сказочным образом Эжен проснулся с твердой уверенностью, что название — «Поминки по Финнегану»…
Вечером они ужинали с Джойсами, и он как бы между прочим произнес эти слова.
Джойс побледнел. Медленно поставил стакан, уже поднесенный к губам.
— Жола, вы меня обобрали… — печально сказал он. А потом вдруг развеселился.
«Когда мы расставались, он обнял меня, станцевал несколько искусных па и спросил: „Как вы желаете получить деньги?“ Я ответил: „Монетами по одному су“. На следующее утро Джойс явился ко мне, с мешком десятифранковых монет и уговорил нашу дочь выложить их мне за завтраком. Но он взял с меня клятву хранить все в секрете, пока он не поставит точку, а ее пока нет».
Точки не было, но были постраничные гранки первой книги, гранки второй без тридцати-сорока страниц, а эти страницы были уже в машинописи и готовы к печати. Как ни пытался Джойс не думать ни о чем, кроме завершения книги, но жизнь беспощадно вмешивалась. Немецкий и итальянский переводы «Анны Ливии Плюрабель» были отложены — фашисты были ревностными поборниками высокой нравственности, — а в советской России Джойса все чаще причисляли к формалистам и антигуманистам. Он старался хотя бы не тратить время на публичные мероприятия, избегал дискуссий о нацизме, но очень давно уже презрительно именовал Германию «Гитлерланд» и не выносил ни малейших намеков на харизму и политический талант фюрера; когда об этом заговорил Леон, это едва не кончилось скандалом. Тем не менее Джойс даже тут исповедовал беспристрастность. Он считал Гитлера феноменом — увлечь за собой целый народ! Когда Беккет рассказал ему о наиболее омерзительных случаях преследования немецких евреев, Джойс пожал плечами и напомнил ему о том, что делали с евреями в других европейских странах. Участвовать в левых и социалистических журналах он тоже отказывался. Когда писатель и лектор Жак Меркантон предложил ему напечататься в «Масс унд верк», антифашистском журнале Томаса Манна, Джойс, поколебавшись, отказался. Немалую роль в этом играло его желание избежать запрета новой книги в любой стране, чувствительной к политическим мотивам.
Однако Джойс прекрасно понимал, что происходит в мире. Его реплика Беккету по поводу антисемитизма уравновешивалась его же замечанием о «предрассудке, которым пытаются доказывать что угодно». Студент из Гарварда, написавший хвалебное письмо об «Улиссе», упрекнул его в насмешливом изображении Блума; Джойс ответил, что писал с ощущением величайшей симпатии к евреям. Кроме этого, «Улисс» как немногие из романов литературы XX века развенчивает само понятие власти и диктатуры на любом уровне, от семьи и церкви до школы и мира. Отгораживаться от политики можно было как угодно, а вот отказать людям, спасающимся от нацистов, в личной помощи Джойс не мог. В 1938 году он помог писателю Герману Броху, бежавшему после «аншлюса» из Вены, добраться до Лондона. Двум другим он помогал через знакомых получить французскую визу, еще пятерым — при переезде и расселении. К нему словно вернулись его прежняя энергия и желчное упорство.
Нора была недовольна тем, что они перестали выезжать из Парижа: Джойс каждое свободное мгновение проводил над книгой. Она пыталась не беспокоить его, но летом ей было трудно в раскаленном городе, а у Джойса при малейшей попытке оторвать его от работы начинались его знаменитые боли в желудке. Общение их свелось к трем словам — утром: «Газеты!», за завтраком: «Это что?» и третье: «Не трогай!» Но все же 19 августа 1938 года они съездили в Лозанну, к старому другу Павла Леона Александру Трубникову. За ужином они решили проверить качество вина и заказали по стакану из каждого бочонка на стенах ресторана. Джойс повеселел и дразнил Леона его пристрастием к русской церковной музыке, а по пути бросил в ящик открытку его жене: «Поль наслаждается уже четвертой баней». Жаку Меркантону он надписал экземпляр «Улисса», датировав его «Днем мадонны Блум» — 7 сентября было днем рождения и Молли, и Святой Девы.
Но все веселье не могло снять тревоги за Джорджа, у которого начались серьезные нелады с женой. Хелен явно заболевала тем же, чем и Лючия. Частный санаторий в Монтре был временным выходом, но дальше надо было решать проблему всерьез. Навестив ее там, Джойс и Нора были обрадованы — она выглядела гораздо лучше, чем месяц назад, — и со спокойным сердцем уехали в Цюрих. Там, как и ожидала Нора, у Джойса начались мучительные желудочные спазмы, их уже нельзя было списать на нервы, и ему посоветовали срочно сделать рентген. Но Джойс пренебрег всеми настойчивыми советами и уехал в Париж, а оттуда в Дьеп, где пролежал неделю на пляже, слушая ленивый летний прибой и стараясь не думать о вторжении немцев в Судеты. В Париж надо было возвращаться хотя бы за тем, чтобы решить, как быть с Лючией; война близилась, могло случиться что угодно, и доктор Дельма уже планировал эвакуацию клиники в глубокую провинцию. 30 сентября был подписан Мюнхенский договор, и Дельма заспешил, попросив Джойсов сопровождать дочь в Ла-Боль. Джойс презирал Чемберлена, как и всю английскую дипломатию, отдавшую Европу уголовнику, но решил, что получил отсрочку и может закончить книгу, не срываясь с места, как тысячи других беженцев. Ему оставалось дописать несколько страниц четвертой книги, то самое начало монолога Анны Ливии «Мягкое утро, город!», где как бы стекались воедино все концовки предшествующих книг, перерастая в размышление о смерти и перекликаясь с монологом Гэбриела в «Мертвых». Но в нем постоянно мерцает и мысль о той жизни, которую прожил сам Джойс: