Книга Братья Ашкенази - Исроэл-Иешуа Зингер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Еще веселее, чем вечером, в канун субботы, было в субботу днем. К дочерям приходили подруги, женихи приводили друзей. Молодежь танцевала, играла в фанты, пела песни. Иногда заглядывал один немец, знакомый женихов, помогавший им в контрабандном ремесле. Этот немец краснел от смущения в непривычном обществе, пел немецкие песни, ругал свое начальство и давал парням примерить свою военную форму. Кейля знала, что в такие часы лучше, чтобы ее не было дома, что дочерям не нужна мать, когда у них есть парни; и она уходила к соседке послушать, как та читает Пятикнижие на простом еврейском языке[165], поскольку сама она была не сильна в чтении, или просто поговорить о дороговизне картофеля.
Чужой, одинокий, потерянный, блуждал по собственному дому Тевье, его хозяин.
И жена, и дочери смотрели на него с насмешкой, качая при виде него головами. Они не требовали, чтобы он работал и зарабатывал. Они знали, что в городе нет работы. К тому же он был уже слишком стар, чтобы ее менять. Они не ждали, чтобы он позаботился об их судьбе. Они, его дочери, нашли свое место под солнцем. Они достаточно приносили в дом и могли бы содержать его, Тевье. Им было несложно кормить отца. Еды было так много, что можно было бы накормить даже чужого. Однако они требовали, чтобы отец был человеком, чтобы в субботу он сидел за столом, чтобы он делал кидуш, чтобы совершал благословение на халы, освящая дом. А еще, чтобы он был отцом своих детей, разговаривал бы с немецким парнем, заходившим к ним в дом, общался с женихами, напоминал им о свадьбе, которую пора бы уже и сыграть, потому что сколько можно женихаться? Кейля брала это в свои руки, намекала парням о женитьбе, но этого было недостаточно, требовалось слово отца, мужчины, к которому с почтением относятся те, кто моложе его. Парни больше уважают дочерей, когда в доме есть отец.
Но Тевье не хотел быть отцом. Он не был почтенным хозяином дома. Как всегда, он целыми днями носился со своими книжками, рассованными по всем его карманам, заражал свободомыслием мальчишек, рассуждал, убеждал, занимался чужими делами, вместо того, чтобы беречь свой дом и своих детей. Он не спрашивал дочерей, как они живут, что они делают, его не интересовали их планы на жизнь и виды на замужество. Он даже не хотел участвовать в церемониях тноим, которые справлялись дома в присутствии меламеда и миньяна евреев и сопровождались битьем тарелок на счастье. Дочери просили его быть на их торжестве, Кейля плакала, но он не хотел уступить.
— Я не сижу со святошами за одним столом! — сказал он и убежал из дома.
С семьей он бывал редко. Приходил поздно ночью, чтобы поспать несколько часов.
Женихи угощали его папиросами, пытались обсуждать с ним политику, но он избегал их. Он не испытывал теплых чувств к этим молодым людям в высоких сапогах, которые все время говорили только о контрабанде, о немцах и о деньгах. Они насмехались над ним.
— Когда вы наконец выгоните из Лодзи немцев, реб Тевье? — спрашивали они его. — Вы же вроде боретесь с ними.
— Они уйдут, как ушли русские, — отвечал Тевье. — Будь у вас глаза, вы бы это увидели.
— Лучше бы вы поехали с нами за контрабандой, тесть, — говорили ему женихи. — Рядом с нами вам было бы легче заработать на рынке…
Он терпеть не мог своего дома, разукрашенного литографическими картинами, Кейлю в черном парике, мезузу на двери, кружку рабби Меера-чудотворца, женихов в сапогах, собственных дочерей, которые ничему не желали у него учиться, всех этих новомодных гостей, дружественных немецких солдат, мешочки с контрабандой. Он не хотел наслаждаться вкусными блюдами, которые из жалости подавала ему Кейля. Ему претили семейные праздники в его доме. Все было против его воли, против его вкуса. Единственной дорогой ему здесь вещью была пожелтевшая фотография его Баськи, погибшей на баррикадах. Он снова и снова подходил к этому снимку, висевшему на стене среди прочих семейных фото, и подолгу всматривался в него, а потом протирал стекла своих очков, которые запотевали из-за набегавших на глаза слез.
Он стыдился собственного дома, мелкобуржуазного и мещанского, стыдился своих детей. Он не мог пригласить в этот дом своего человека, и сам забегал в него, как гость, спал несколько часов в каком-нибудь уголке, потому что на кроватях спали дочери, а на рассвете уже одевался, чтобы уйти отсюда как можно раньше, уйти к своей работе в клубе, в рабочей столовой.
После пятничных вечеров в доме был беспорядок. На столе валялась шелуха от семечек, огрызки яблок, окурки папирос, стояли недопитые стаканы, все вперемешку. По стульям были разбросаны женские платья, чулки, нижнее белье. В углу, на застеленных скамьях спал жених, засидевшийся допоздна. Его высокие сапоги, как живые, стояли посреди комнаты, висели на подтяжках его брюки. Воротничок с галстуком беспечно торчал из темноты, свидетельствуя о том, что этот мужчина стал слишком близким человеком в доме. На кроватях лежали дочери, с растрепанными волосами, раскинув руки и ноги, сбросив с себя одеяла из-за царящей в доме духоты, среди разбросанных шпилек, заколок, бюстгальтеров и прочих предметов дамского туалета. Они были далеки от него, Тевье, чужды собственному отцу. Он стыдился их, не смел на них взглянуть.
Он быстро одевался, распихивал по всем карманам газеты и книжки, которые постоянно носил с собой, споласкивал руки и лицо и выходил.
— Куда ты бежишь? — окликала его Кейля с издевкой и жалостью. — Погоди, я тебе дам хотя бы глоток кофе для бодрости.
— Я поем в рабочей столовой, — бросал он в ответ и выходил.
Кейля смотрела ему вслед, видела его осунувшееся лицо, его сутулую спину и качала головой в белом ночном чепчике с красными лентами.
— Господи, Боже мой, — вопрошала она Бога, — почему Ты не возвращаешь его голову на место? Ведь у него нет счастья на этом свете, и на том свете тоже не будет…
Тяжелыми босыми ногами она подходила к кухне, разгоняла тараканов, заселявших ночью пустые горшки, и произносила по-древнееврейски «Слушай, Израиль…», путано и с множеством ошибок.
С улицы доносилось пение петуха. Его хриплое кукареканье раздавалось над пустым городом, в котором больше не выли фабричные сирены.
Единственным человеком в Лодзи, который не хотел сдаваться и уступать коменданту барону фон Хейделю-Хайделау, был ткач Тевье, вожак ахдусников, председатель исполкома. Между комендантом во дворце и Тевье в рабочей столовой шла постоянная война. Сколько бы барон ни сочинял приказов, каждый день новых, Тевье в ответ тут же издавал свои. Посреди ночи, задолго до рассвета, посланные Тевье ахдусники появлялись на улицах с ведром клея и пачкой прокламаций под полой и поверх распоряжений коменданта вывешивали свои воззвания.
Барон фон Хейдель-Хайделау краснел от бешенства, узнав, что какой-то исполком имеет наглость противостоять его приказам.
— Стереть в порошок! — бесновался он, топая ногой в сапоге на русоусого хромого полицай-президента Шванеке. — Уничтожить эту вшивую еврейскую банду! Вы отвечаете за это лично!