Книга Петр Иванович - Альберт Бехтольд
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Это мне советовали еще до революции.
– То был добрый советчик, кем бы он ни был. У России нет больше будущего, для людей нашего сорта, по крайней мере. Всех нас они уничтожат, я имею в виду политически.
Ребман качает головой:
– Даже если, как вы говорите, эта страна не имеет никаких перспектив, я все равно буду лезть из кожи вон, чтобы только не вернуться обратно в Швейцарию. Там я менее дома, чем где бы то ни было. Я остаюсь в России!
– Даже и теперь?
– Да, даже и теперь. Поймите меня правильно. Я говорю о той России, которую я узнал, не о нынешней. Этой я не знаю и еще менее признаю. Но, несмотря на происходящее, я верю в Россию. Добро в русском народе никогда не может иссякнуть.
Он молчит. Предлагает гостю папиросу. Они курят. В ходе разговора выясняется, что перед Ребманом не кто иной, как сам камергер последнего царя, человек из высшего света, княжеского звания. До сих пор наш швейцарец особенно не размышлял о царской семье и ее окружении, рассматривая этот круг как весьма неприглядное и для него скорее отвратительное общество. «До неба высоко, а до царя далеко», – говорит пословица. Того же мнения держался и Ребман: «Здесь в Москве я чувствую себя дома, ощущаю твердую почву под ногами. Что мне до царя и до всей его клики!» Еще у Карла Карловича или у пастора, когда велись разговоры, содержание которых сводилось к тому, что «Николашка как человек, возможно, и неплох, но царь из него – хуже некуда!», Ребман разделял это расхожее мнение. Но после известия о трагической смерти августейшего семейства его неприятно поразила реакция русского народа: дескать, правильно, что его, как собаку, пристрелили в Сибири, туда ему и дорога! Только тогда в Ребмане проснулось что-то вроде сожаления и мысль о том, что Николай Александрович все же не был чудовищем, каким многие пытались его представить, и вряд ли заслуживал этой всеобщей ненависти.
– Но тогда и вам не приходится ожидать ничего хорошего, – подумал Ребман вслух. Маленький человечек только пожал плечами:
– Мы получили по заслугам, нечего себя жалеть. Люди, которые ничего не создают, а только наследуют созданное другими, не вправе ожидать иной участи.
Эти слова, произнесенные без тени намерения пробудить в собеседнике сочувствие или симпатию, импонируют Ребману более любых разглагольствований о том, как плохо теперь поступают с аристократией. Они убедительнее всех речей Михаила Ильича. «Вот один из аристократов, о которых читаешь в романах», – думает он. Теперь он обращается к собеседнику совсем иным тоном:
– Не хотите ли еще что-нибудь рассказать? Мне все это очень интересно. Будучи швейцарцем, я ведь никогда не имел возможности сблизиться с людьми этого круга. Неужели вы имели общение с царской семьей, как теперь со мной?
Старик улыбается:
– Нет, не так запросто. При всей доброте, которую они излучали, действовал определенный этикет, границ которого мы не могли переступить, к этой черте и приблизиться было невозможно. Но, когда человек так долго, как я, несет эту службу, предписания этикета становятся частью его природы.
Он прикуривает свежую папиросу. Глубоко затягивается, выпускает дым сквозь зубы:
– Почти все те, кто никогда не был допущен в это общество, никогда не наблюдал его вблизи, полагают, что жизнь русского царя и его присных – это сплошное счастье и великолепие. На самом же деле, все как раз наоборот. Деньги и положение не делают человека счастливым, они берут его в оборот, принося лишь заботы. Чем выше ранг, тем этих забот становится больше. Вы счастливы потому, что можете говорить то, что думаете, думать, как вам заблагорассудится, идти к тому и с кем, и куда вы хотите. Вы – свободные и, вследствие этого, счастливые люди. Те, другие, живут в золотой клетке, им указано и предписано все уже с раннего возраста, они не могут себе позволить быть просто людьми, быть самими собой. Это им не разрешено. Они должны играть свою роль, как в театре, всегда, даже в повседневной жизни. Нет, дорогой друг, быть царем несладко.
– Это правда… Однажды молодой аристократ, мой первый ученик по приезде в Россию, – я, кстати, тоже был его первым гувернером, – рассказывал мне анекдот о рождении Николая Александровича. Тогда меня поразило то, что подобное можно услышать из уст русского дворянина. Вы знаете этот анекдот?
– Я знаю множество анекдотов о Николае Александровиче – хороших, а чаще язвительных. Так что, если бы я даже хотел припомнить их все…
– О том, как он родился без головы…
– Нет, этого я никогда не слыхал. И что же?
– Что он появился на свет без головы. Тогда доктор заказал у печника голову и прицепил на плечи. Вот эта голова и правила Россией.
Старик пожимает плечами:
– Да нет, неправда. Николай Александрович вообще не правил – это противоречило бы его убеждениям. Тот, кто сочинил этот анекдот, совершенно не знал его.
– А кто же тогда правил?
Камергер смотрит вверх:
– Сам Бог. Царь был просто его наместником. Вы не знали об этом? Ведь человеку невозможно править Россией, это может лишь один Господь Бог. И Его помазанник, царь, Ему одному доверял абсолютно, от всего сердца. Николай Александрович верил в это, как никто другой. Только вникнув в эту веру, можно правильно оценить его как человека. Теперь же он там, на небесах. Мы же, я имею в виду его подданных, не были ему достаточно верны, – вот и проиграли партию.
Он рассказывает Ребману всю историю жизни несчастного царя, появившегося на свет 13 мая, в день Иова Многострадального. 13-го же числа состоялась и его коронация. Тринадцатым по счету был он и в династии Романовых. Вследствие этого его царствование над суеверным русским народом могло стать только несчастным царствованием, иначе и быть не могло.
Перед Ребманом, словно кадры из фильма, проходят события: вот в день коронации в Успенском Соборе в Москве звучит клятва царя: «…охранять основы православной веры и самодержавия, ни с кем не разделять ответственность перед Богом за судьбу народа и государства!» А вот он выступает седьмого января в большом концертном зале Зимнего дворца перед Дворянским собранием, городскими и уездными головами: «Да будет ведомо всем, что я, посвящая все свои усилия благосостоянию народа, буду крепко хранить основы самодержавия, как это делал незабвенный и приснопамятный отец мой. Я во всеуслышание заявляю об этом!»
И позже, когда Лев Толстой написал государю, сколько добра могло бы сделать его правительство русскому народу и ему самому, и сколько зла оно сотворит, если он и далее будет править в том же духе, – он ответил писателю, обратившись к заученной мистической формуле: «В Успенском соборе я поклялся власть, доверенную мне Господом, ни с кем не разделять. Непорочным принял я иго самодержавия, непорочным передам его моим наследникам!» Ни прошения дворянства, ни петиции, ни депутации, ни пули и бомбы террористов не смогли в течение двадцати четырех лет царствования сдвинуть его с этой позиции.
В этом была тайна Николая Александровича: верность своей клятве до горького конца, который оказался более трагичным, чем конец библейского Иова. Со страстным воодушевлением, ведомым лишь русскому человеку и вовсе неизвестным за пределами России, недоступным чужому пониманию, верил он в свою Божественную миссию и обязанность не отступать от нее ни на шаг. И только убедившись, что окончательно проиграл, он отрекся.