Книга Момент - Дуглас Кеннеди
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
А что до меня… спасибо Гансу. Он сделал мою жизнь в Карл-Маркс-Штадте почти сносной. Потом пала Стена. Как только открылась дорога на Запад, я буквально пешком дошла до Кройцберга и забрала свои дневники, спрятанные в подвале моего бывшего дома, а еще мне удалось найти блестящего адвоката по гражданским делам, Джулию Кох.
Она взялась за мое дело сразу, как только я рассказала ей всю правду про Йоханнеса, которого у меня отобрали. Думаю, Джулия решила, что мое дело будет показательным — продемонстрирует всю жестокость Штази и поможет привлечь этих подонков к ответственности. Уже через шесть недель ее неустанных разоблачений и давления на власти Клаусы — чета, которой «отдали» Йоханнеса, — были публично заклеймлены местной прессой. Это было своего рода cause célèbre[114], поскольку подключились и другие свидетели, подтвердившие, что супруги Клаусы были среди самых жестоких и мстительных следователей Штази. И тот факт, что они с радостью усыновили ребенка, насильно отнятого у женщины, ложно обвиненной в политическом преступлении, усугубил их вину… насколько мне известно, их выселили из квартиры во Фридрихсхайне, и я слышала, что они закончили свою карьеру мелкими клерками в местной налоговой службе.
А та врачиха, что сделала мне аборт и с удовольствием сообщила об этом… мой адвокат добрался и до нее. Как только ее имя было предано огласке, еще тридцать женщин — все бывшие узницы Хохеншонхаузена — подтвердили, что им тоже были сделаны насильственные аборты и даже стерилизация. В результате врач была лишена лицензии, а спустя полгода ее автомобиль упал с моста в реку под Берлином, когда она была пьяной за рулем.
Не могу сказать, чтобы я испытала бурную радость, узнав о ее смерти. Все эти люди, которые совершали злодейства по отношению к другим, должно быть, оправдывали свои поступки, прикрываясь фразами «Я всего лишь выполнял приказы», или «Мне сказали, что это необходимо для блага родины», или «Система сделала меня таким». Мы как будто верим, что, уничтожив целую расу, или поставив «антифашистский кордон», или засадив за решетку любого, кто подаст голос против системы, сможем решить проблемы своей страны. Но стены рушатся. Системы сами себя дискредитируют. Коммунистическая реальность доказала свою нежизнеспособность. А конвейер жизни продолжает свое движение вперед.
Недавно, когда я еще могла ходить, я попросила Йоханнеса отвезти меня к Бранденбургским воротам. Со времен своей молодости я помню, что Стена всегда была там, прямо перед церемониальным въездом. Отсюда мы могли видеть руины Рейхстага и зеленый уголок Тиргартена. Как все это было рядом и как безумно далеко. Запретная планета, куда вход нам был запрещен.
Потом Горбачев решил, что хватит кормить нашу маленькую республику. Все разваливалось, и центр уже не мог сдерживать это падение. И в результате…
Теперь каждый может пройти через Бранденбургские ворота.
И вот я стояла там, всего две недели назад, со своим сыном. Сыном, которого у меня отобрала система, олицетворяемая Стеной. Йоханнесу сейчас двадцать восемь. Он замечательный и одаренный молодой человек, хотя люди находят его странным, не похожим на других. Да, он одиночка. Он живет в собственном мире — мире комиксов, графических романов и японских карикатур, и это не имеет никакого отношения к сегодняшней реальности. Но разве это плохо, что он такой? У него мало друзей, а девушки так и вовсе нет. Зато он хороший человек. И очень хороший сын. Всякий раз, когда я смотрю на него, я вспоминаю тот ужас, который пережила в разлуке с ним, и чудесное Провидение, которое вернуло нас друг другу. Прошло больше двадцати лет с того момента. Он до сих пор говорит, что почти ничего не помнит о тех пяти годах, что прожил без меня, с «теми» людьми. И у него не осталось никаких воспоминаний о ГДР.
— Что, здесь действительно была стена? — спросил он, держа меня за руку у Бранденбургских ворот.
— Ты же знаешь, что была, — ответила я. — Я тебе столько раз говорила, да ты и в школе это изучал.
— Но ведь от нее ничего не осталось.
— С ней было связано слишком много ужасов, чтоб ее оставлять.
— Но все равно надо было сохранить хоть что-то, — сказал Йоханнес, — просто чтобы люди помнили, насколько это было страшно.
Я не смогла бы выразить это лучше, чем он. Меня так тронули его серьезные рассуждения. Но с годами он поймет другое: если мы по-прежнему будем смотреть на стены, которые разделяют нас, держат нас взаперти, мы будем испытывать страх перед тем, что они олицетворяют. Возможно, это и есть самый сложный вопрос нашей жизни. Должны ли мы все время смотреть только вперед, к чему нас бесконечно призывают? Или все-таки стоит сохранить какие-то следы из прошлого — пусть болезненные и трагические — как напоминание о том, что бывают в жизни моменты глубоких потрясений, которые полностью нас перекраивают? Надо ли захлопывать дверь перед призраками, которые до сих пор преследуют нас?
Я так хотела этого ребенка. Я знаю, что не должна была втайне от тебя соскакивать с таблеток. Да, если бы только мне хватило смелости рассказать тебе обо всех своих призраках…
Но я этого не сделала. Потому что — и я понимаю это только сейчас — не считала себя достойной счастья быть с тобой, той жизни, которая могла у нас сложиться. Наверное, это было самое трудное для меня в последние тридцать лет. Знать, что ты мой единственный мужчина, что никогда и никого я не любила так, как тебя. Знать — и эту печаль я унесу с собой в могилу, — что с тобой я испытала восхитительный миг счастья.
Но если мы не можем удержать это мгновение, оно и остается всего лишь мгновением. А жизнь подчиняется безжалостной логике, и ее поступательное движение неумолимо, как и бег времени. Пока оно не истекает для тебя.
Думать о том, что уходишь из жизни в пятьдесят с небольшим… я вспоминаю тех палачей, которые испытывали на мне радиационные пушки, приближая мою смерть.
Но через пятьдесят лет — когда их тоже не будет, когда болезни и старость заставят их покинуть этот мир — вспомнит ли кто-нибудь о том, что секретный аппарат исчезнувшего государства когда-то использовал радиацию для маркировки политических заключенных, обрекая их на смерть от рака крови? Вспоминают ли сегодня люди о последствиях применения горчичного газа в Первую мировую войну? Или о вспышках тифа в окопах? Может быть, в 1910 году в Берлине у какой-то другой женщины несправедливо отобрали годовалого сына и так и не вернули (в отличие от меня)… и она так и не пережила эту разлуку? Кто расскажет ее историю сегодня? Никто. Потому что ее родные, друзья, коллеги, соседи, люди, с которыми она росла, кузены, с которыми она встречалась раз в год, старичок, у которого она каждое утро покупала газеты, уже давно ушли из жизни. Но я думаю о той боли, что она несла в себе, и о личной боли каждого, кто жил с ней в одно время. Все они, как и мы, боролись, страдали, любили — в то мимолетное мгновение, которым была их жизнь.
Но смерть стерла с лица земли целое поколение. А боль, которую они несли? Исчезла. Забыта.