Книга За плечами ХХ век - Елена Ржевская
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Уже собравшись уходить, мой посетитель, спохватившись, извлек из портфеля блокнот, вырвал листок, быстро заполнил его, проборматывая вслух: «Дорогой Петр Петрович! Зная Ваш интерес к работе молодых писателей, пишущих о войне, лично прошу Вас прочитать эту рукопись». Вместе с этой запиской я по его наказу должна всучить Вершигоре свою рукопись.
Вечер в зале ЦДСА уже начался. Прохаживаясь перед рядами собравшихся читателей, Вершигора рассказывал о работе над своей новой книгой, недавно вышедшей, – «Карпатский рейд». Ни генеральские лампасы, ни золотая звездочка Героя, ни массивная непривычная тогда в Москве партизанская борода, доминировавшая в его внешности при умеренном росте и плотно сбитой фигуре, ни ключик от машины, вертевшийся на пальце, не отделяли его от собравшихся в зале людей. Подкупал достоверный тон, простой, искренний.
Он с горечью говорил о Ковпаке, резко не принявшем книгу. Ковпак задет тем, каким он предстает в ней. Вершигора пояснял что-то, ссылаясь на технику киносъемок, близкую ему по довоенной профессии кинорежиссера, когда при всей концентрации света камера обращена на одного актера, слепящие юпитеры забивают морщины и любые помарки на его лице. Выходит, Ковпак считал, что ему положено находиться исключительно под таким светом. Но это невозможно, если пишешь о человеке с присущим ему характером, складом. Словом, Ковпак желал видеть себя в книге на котурнах славы, а не живым, ярким самородком, каким старался донести его автор, любя и воздавая ему.
Вершигора обращался из этого зала к далекому Ковпаку, взыскуя понимания.
Но особенно запомнилось мне из сказанного на том вечере Вершигорой, что не только для писателя удача оказаться свидетелем важного события, но и для самого события удача, если его очевидцем был писатель, сложившийся или потенциальный. Он постарается воспроизвести черты и характер события, чтобы оно не стушевалось в потоке времени, не исчезло бесследно и не было забыто или искажено впоследствии, когда б потомки пожелали реставрировать его, не располагая надежными данными и представлениями о нем. Примерно так говорил он.
В этом обращении к своему опыту пережитого и к работе над книгой и было понятие Вершигоры о долге писателя, участника и очевидца значительных событий.
Сказанное будто напрямую адресовалось мне. Судьба наделила меня участием в исторически значимых событиях, о которых надлежало рассказать, да было под запретом – «государственная тайна». И горб неисполненного долга еще долго отяжелял меня.
Кончился разговор с залом, и Вершигору обступили, о чем-то спрашивали и просили автограф. Когда вокруг него поредело, я решилась подойти, протянуть ему записку. Пробежав ее, спросил, где рукопись. Взял ее.
– Звоните через неделю-другую. – И продиктовал номер своего телефона.
Я позвонила, и он попросил приехать к нему на Лаврушинский. Дома он отозвался одобрительно о повести, намеревался помочь ее опубликованию в «Знамени», где был членом редколлегии. Очень советовал обогащать язык, читать Лескова.
В «Знамени» рукописью не заинтересовались.
4
Тем временем наущениями моей подруги Юлии Капусто ее муж, писатель Евгений Герасимов отнес повесть в Воениздат, где проработал немало лет. Повесть в издательстве пришлась. А из-за малого своего объема угодила в серию «Военные приключения», издававшуюся в небольшом формате, – других оснований пополнить ею эту серию не было. Название повести дали опять же по закону этой серии – броское – в отрыве от ее содержания. Я была смущена, расстроена. Повесть на глазах понижалась. Даже лучшие ее страницы проигрывали от несоответствия заявленному жанру. Мои возражения не принимались в расчет, а порвать с издательством я была бессильна – при моих-то обстоятельствах.
В общем, огорчений было много. Но книжка вышла. Я поехала на Арбат в магазин «Военная книга». Была зима. Мело. В магазине многолюдно. Молодой солдат, отходя от прилавка, отвернул борт шинели, спрятал мою книжку на груди – укрыл от снега. Этот миг окатил меня незабываемым волнением.
Гонорар хотя и был заметно снижен как автору первой публикации, но при массовом тираже все же сложился в сумму, показавшуюся нам огромной. Мы роздали самые неотложные долги (с остальными рассчитывались годами). Я купила с рук на улице шубу – дрезденский стриженый кролик под котик. И мы отметили выход книжки.
Сейчас трудно поверить, что тогда, в 1951-м, по доступным ценам при демократическом выборе блюд можно было запросто собраться в ресторане «Метрополь» таким люмпенам, какими были мы.
Как запомнился мне этот старый ресторан послевоенной поры. Его особая атмосфера. Погружение. Приглушенный гул зала. Вступив, отплываешь покорно куда-то вместе с ним. Негромкая живая музыка. Полумрак, изредка взрезаемый яростным светом, медленно опадавшим. Горьковато, хмельно.
В этот раз нас пятеро – так задумано – мальчишник, если и меня по случаю счесть за парня. Давид Самойлов и Петя Горелик без жен, холостой Боря Слуцкий и мы с мужем. Теснее некуда. Есть еще Сергей Наровчатов, но он запил. Впятером мы – осколок тех повыбитых войной дружб, надежд, любви и честолюбий. А в жестокое, темное послевоенное время исключительное доверие друг к другу – и ни к кому больше – питало нашу близость, протянувшуюся пожизненно.
Борис Слуцкий накапливал понемногу стихи, не надеясь в обозримое время их напечатать, кое-где в домах читал. На жизнь зарабатывал, сочиняя для радио так называемые композиции актуального публицистического толка, за что Дезькой именовался «композитором». Крыши над головой не имел. Снимал где придется комнату, был мучим головными болями, бессонницей – следы ранений и контузии.
По той или иной причине часто съезжал на постой куда-либо к новой хозяйке. Мотало по Москве. Жил он аскетично, без примет личного быта, вообще без быта.
У Дезика, наоборот, был густой быт, с которым нелегко было сладить. На Мархлевского в большой комнате жены Ляли – толчея. Хорошо, если кто-то из своих: Коля Глазков, Наровчатов, опять же Слуцкий. Но ведь непременно какой-нибудь начинающий поэт и кто-либо из новой родни жены, и некто – ненужный завсегдатай, рвущийся в собеседники, тут и подруги Ляли, и поклонники ее красоты. Прелестная ее непосредственность и домашняя безалаберность облегчали бесцеремонность вторжения. Всех скопом ее поклонников Дезька обращал в своих – его обаяние, артистизм наращивали их число, отчасти, может, компенсируя, и пагубно, что-то существенное, не залаживающееся в работе. Но может, многолюдие – среда его таланта. Сам он записал во фронтовом дневнике: «Мне легче думается на людях. Но писать – для этого требуется одиночество». Одиночества не было.
Стихи писались туго. Подрабатывал тоже на радио в детском вещании. Денег совсем маловато, и выпало впервые – переводить. То была слабая албанская поэма, славящая вождя пролетариата. По ходу работы Дезик играючи сочинил новую главу поэмы. Благодарный автор, в свою очередь, переводил ее на албанский, укрепляя родную поэзию.
Петю Горелика, своего друга со школьных харьковских времен, прибывшего учиться в Военную юридическую академию, Слуцкий представил в предвоенном году. Он пришелся нам всем. Редкий человек. Друг. А его стойкая верность друзьям, любовь – оплот наших дружб на все времена. В войну, в самую тяжелую пору, он командовал бронепоездом полтора года. При атаке противника, под огнем его бронепоезд способен маневрировать взад-вперед, и не больше. Отчаянное дело. Позже был в штабе армии в управлении командующего бронетанковыми войсками. Теперь вот заканчивал военную академию.