Книга Подросток - Федор Достоевский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Нет, не смеюсь, — проговорил я проникнутым голосом, —вовсе не смеюсь: вы потрясли мое сердце вашим видением золотого века, и будьтеуверены, что я начинаю вас понимать. Но более всего я рад тому, что вы так себяуважаете. Я спешу вам заявить это. Никогда я не ожидал от вас этого!
— Я уже сказал тебе, что люблю твои восклицания, милый, —улыбнулся он опять на мое наивное восклицание и, встав с кресла, начал, непримечая того, ходить взад и вперед по комнате. Я тоже привстал. Он продолжалговорить своим странным языком, но с глубочайшим проникновением мыслью.
— Да, мальчик, повторю тебе, что я не могу не уважать моегодворянства. У нас создался веками какой-то еще нигде не виданный высшийкультурный тип, которого нет в целом мире, — тип всемирного боления за всех.Это — тип русский, но так как он взят в высшем культурном слое народа русского,то, стало быть, я имею честь принадлежать к нему. Он хранит в себе будущее России.Нас, может быть, всего только тысяча человек — может, более, может, менее, — новся Россия жила лишь пока для того, чтобы произвести эту тысячу. Скажут — мало,вознегодуют, что на тысячу человек истрачено столько веков и столько миллионовнароду. По-моему, не мало.
Я слушал с напряжением. Выступало убеждение, направлениевсей жизни. Эти «тысяча человек» так рельефно выдавали его! Я чувствовал, чтоэкспансивность его со мной шла из какого-то внешнего потрясения. Он говорил мневсе эти горячие речи, любя меня; но причина, почему он стал вдруг говорить ипочему так пожелал именно со мной говорить, мне все еще оставалась неизвестною.
— Я эмигрировал, — продолжал он, — и мне ничего было не жальназади. Все, что было в силах моих, я отслужил тогда России, пока в ней был;выехав, я тоже продолжал ей служить, но лишь расширив идею. Но, служа так, яслужил ей гораздо больше, чем если б я был всего только русским, подобно томукак француз был тогда всего только французом, а немец — немцем. В Европе этогопока еще не поймут. Европа создала благородные типы француза, англичанина,немца, но о будущем своем человеке она еще почти ничего не знает. И, кажется,еще пока знать не хочет. И понятно: они несвободны, а мы свободны. Только яодин в Европе, с моей русской тоской, тогда был свободен.
Заметь себе, друг мой, странность: всякий француз можетслужить не только своей Франции, но даже и человечеству, единственно под темлишь условием, что останется наиболее французом; равно — англичанин и немец.Один лишь русский, даже в наше время, то есть гораздо еще раньше, чем будетподведен всеобщий итог, получил уже способность становиться наиболее русскимименно лишь тогда, когда он наиболее европеец. Это и есть самое существенноенациональное различие наше от всех, и у нас на этот счет — как нигде. Я воФранции — француз, с немцем — немец, с древним греком — грек и тем самымнаиболее русский. Тем самым я — настоящий русский и наиболее служу для России,ибо выставляю ее главную мысль. Я — пионер этой мысли. Я тогда эмигрировал, но развея покинул Россию? Нет, я продолжал ей служить. Пусть бы я и ничего не сделал вЕвропе, пусть я ехал только скитаться (да я и знал, что еду только скитаться),но довольно и того, что я ехал с моею мыслью и с моим сознанием. Я повез тудамою русскую тоску. О, не одна только тогдашняя кровь меня так испугала, и дажене Тюильри, а все, что должно последовать. Им еще долго суждено драться, потомучто они — еще слишком немцы и слишком французы и не кончили свое дело еще вэтих ролях. А до тех пор мне жаль разрушения. Русскому Европа так жедрагоценна, как Россия: каждый камень в ней мил и дорог. Европа так же былаотечеством нашим, как и Россия. О, более! Нельзя более любить Россию, чем люблюее я, но я никогда не упрекал себя за то, что Венеция, Рим, Париж, сокровища ихнаук и искусств, вся история их — мне милей, чем Россия. О, русским дороги этистарые чужие камни, эти чудеса старого божьего мира, эти осколки святых чудес;и даже это нам дороже, чем им самим! У них теперь другие мысли и другиечувства, и они перестали дорожить старыми камнями… Там консерватор всего толькоборется за существование; да и петролейщик лезет лишь из-за права на кусок.Одна Россия живет не для себя, а для мысли, и согласись, мой друг,знаменательный факт, что вот уже почти столетие, как Россия живет решительно недля себя, а для одной лишь Европы! А им? О, им суждены страшные муки прежде,чем достигнуть царствия божия.
Признаюсь, я слушал в большом смущении; даже тон его речипугал меня, хотя я не мог не поразиться мыслями. Я болезненно боялся лжи. Вдругя заметил ему строгим голосом:
— Вы сказали сейчас: «царствие божие». Я слышал, выпроповедовали там бога, носили вериги?
— О веригах моих оставь, — улыбнулся он, — это совсемдругое. Я тогда еще ничего не проповедовал, но о боге их тосковал, это —правда. Они объявили тогда атеизм… одна кучка из них, но это ведь все равно;это лишь первые скакуны, но это был первый исполнительный шаг — вот что важно.Тут опять их логика; но ведь в логике и всегда тоска. Я был другой культуры, и сердцемое не допускало того. Эта неблагодарность, с которою они расставались с идеей,эти свистки и комки грязи мне были невыносимы. Сапожность процесса пугала меня.Впрочем, действительность и всегда отзывается сапогом, даже при самом яркомстремлении к идеалу, и я, конечно, это должен был знать; но все же я былдругого типа человек; я был свободен в выборе, а они нет — и я плакал, за нихплакал, плакал по старой идее, и, может быть, плакал настоящими слезами, безкрасного слова.
— Вы так сильно веровали в бога? — спросил я недоверчиво.
— Друг мой, это — вопрос, может быть, лишний. Положим, я ине очень веровал, но все же я не мог не тосковать по идее. Я не мог непредставлять себе временами, как будет жить человек без бога и возможно ли этокогда-нибудь. Сердце мое решало всегда, что невозможно; но некоторый период,пожалуй, возможен… Для меня даже сомнений нет, что он настанет; но тут япредставлял себе всегда другую картину…
— Какую?
Правда, он уже прежде объявил, что он счастлив; конечно, всловах его было много восторженности; так я и принимаю многое из того, что онтогда высказал. Всего, без сомнения, не решусь, уважая этого человека, передатьтеперь на бумаге из того, что мы тогда переговорили; но несколько штриховстранной картины, которую я успел-таки от него выманить, я здесь приведу.Главное, меня всегда и все время прежде мучили эти «вериги», и я желал ихразъяснить — потому и настаивал. Несколько фантастических и чрезвычайно странныхидей, им тогда высказанных, остались в моем сердце навеки.
— Я представляю себе, мой милый, — начал он с задумчивоюулыбкою, — что бой уже кончился и борьба улеглась. После проклятий, комьевгрязи и свистков настало затишье, и люди остались одни, как желали: великаяпрежняя идея оставила их; великий источник сил, до сих пор питавший и гревшийих, отходил, как то величавое зовущее солнце в картине Клода Лоррена, но этобыл уже как бы последний день человечества. И люди вдруг поняли, что они осталисьсовсем одни, и разом почувствовали великое сиротство. Милый мой мальчик, яникогда не мог вообразить себе людей неблагодарными и оглупевшими. Осиротевшиелюди тотчас же стали бы прижиматься друг к другу теснее и любовнее; онисхватились бы за руки, понимая, что теперь лишь они одни составляют все другдля друга. Исчезла бы великая идея бессмертия, и приходилось бы заменить ее; ивесь великий избыток прежней любви к тому, который и был бессмертие, обратилсябы у всех на природу, на мир, на людей, на всякую былинку. Они возлюбили быземлю и жизнь неудержимо и в той мере, в какой постепенно сознавали бы своюпроходимость и конечность, и уже особенною, уже не прежнею любовью. Они сталибы замечать и открыли бы в природе такие явления и тайны, каких и не предполагалипрежде, ибо смотрели бы на природу новыми глазами, взглядом любовника навозлюбленную. Они просыпались бы и спешили бы целовать друг друга, торопясьлюбить, сознавая, что дни коротки, что это — все, что у них остается. Ониработали бы друг на друга, и каждый отдавал бы всем все свое и тем одним был бысчастлив. Каждый ребенок знал бы и чувствовал, что всякий на земле — ему какотец и мать. «Пусть завтра последний день мой, — думал бы каждый, смотря назаходящее солнце, — но все равно, я умру, но останутся все они, а после нихдети их» — и эта мысль, что они останутся, все так же любя и трепеща друг задруга, заменила бы мысль о загробной встрече. О, они торопились бы любить, чтобзатушить великую грусть в своих сердцах. Они были бы горды и смелы за себя, носделались бы робкими друг за друга; каждый трепетал бы за жизнь и за счастиекаждого. Они стали бы нежны друг к другу и не стыдились бы того, как теперь, иласкали бы друг друга, как дети. Встречаясь, смотрели бы друг на друга глубокими осмысленным взглядом, и во взглядах их была бы любовь и грусть…