Книга Внезапно в дверь стучат - Этгар Керет
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Иди, иди, — сказала мама воспитанному мальчику сквозь слезы. — Иди уже, играй, пока светло. Только вернись до темноты.
«Может, лицо у него твердое, как камень, — подумал воспитанный мальчик, спускаясь с лестницы, — и поэтому рука болит, если ударить».
Воспитанный мальчик изо всех сил подбросил планер. Планер сделал петлю в воздухе и парил над тротуаром, пока не врезался в питьевой фонтанчик. Одно крыло слегка погнулось, и воспитанный мальчик попытался его выпрямить.
— Вау, — сказала рыжая девочка, которую он раньше не заметил, и протянула веснушчатую руку. — Какой крутой самолет. Я тоже хочу его полетать.
— Это не самолет, — поправил ее воспитанный мальчик. — Это планер. Самолет — это с мотором.
— Ну дай уже, — потребовала девочка, не убирая руку. — Не будь жадиной.
— Мне надо сначала привести в порядок крыло, — исхитрился воспитанный мальчик. — Ты что, не видишь — оно погнуто.
— Жадина, — сказала девочка. — Пусть с тобой много всякого плохого случится. — Она наморщила лоб, стараясь придумать что-нибудь поконкретнее, а когда ей наконец удалось, улыбнулась: — Шоб твоя мама умерла. Да, шоб она умерла, аминь.
Воспитанный мальчик проигнорировал ее, как его и учили. Он был на голову выше этой рыжей — если бы захотел, мог бы влепить ей пощечину, и рыжей девочке было бы очень больно, гораздо больнее, чем ему, потому что ее лицо уж точно не из камня. Но он не влепил, не стукнул и не бросил в нее булыжник. Он даже не обругал ее в ответ. Он был воспитанным.
— И шоб папа твой умер, и сам ты тоже, — словно бы припомнила рыжая, — во веки веков, аминь. — И ушла.
Воспитанный мальчик еще несколько раз запускал планер. При самом удачном броске планер, прежде чем упасть, сделал в воздухе три петли. Теперь и солнце над мальчиком начало падать, а небо вокруг — наливаться красным. Папа однажды сказал ему, что если долго смотреть на солнце не отрываясь, можно ослепнуть, и поэтому воспитанный мальчик старательно зажмуривался каждые несколько секунд. Но даже когда глаза были закрыты, он продолжал видеть красноту небес. Это было странно, и вежливый мальчик очень хотел поисследовать ситуацию еще немножко, но знал, что если не придет домой вовремя, мама будет волноваться. «Солнце встает каждый день, — подумал воспитанный мальчик и наклонился, чтобы поднять планер с газона, — а я никогда не опаздываю домой».
Когда воспитанный мальчик вошел в дом, мама все еще держала руку на весу и плакала в гостиной. Папы не было. Мама сказала, что он в спальне, спит, потому что ночью у него дежурство, и пошла готовить воспитанному мальчику вечерний омлет. Мальчик легонько толкнул приоткрытую дверь в родительскую спальню. На кровати лежал папа в уличной одежде и ботинках. Он лежал на животе, с открытыми глазами, и когда воспитанный мальчик заглянул, папа спросил, не отрывая головы от кровати:
— Как планер?
— Хорошо, — сказал воспитанный мальчик, а почувствовав, что сказанного недостаточно, добавил: — Очень хорошо.
— Мы с мамой иногда ругаемся и говорим всякое, чтобы обидно было, — сказал папа, — но ты же знаешь: неважно, кто что сказал, — я все равно всегда-всегда тебя люблю, правда?
— Да, — кивнул воспитанный мальчик, начиная отступать и закрывая за собой дверь. — Я знаю. Спасибо.
Человек, знавший, что я собираюсь сказать, сидел рядом со мной в самолете и улыбался по-дурацки. Это в нем было самое крышесносное — он даже умным не был или там восприимчивым, но все равно умудрялся сказать ровно то, что собирался сказать я, за три секунды до меня.
— У вас есть герленовские «Мисти́к»? — спросил он у стюардессы, на миг опередив меня, а она улыбнулась прямозубой улыбкой и сказала, что как раз остались одни, последние. — Моя жена обожает эти духи. Как наркоманка прямо. Если я прилетаю без флакончика «Мисти́к» из дьюти, она говорит, что я ее разлюбил. Если я рискну в дом войти без хотя бы одного флакончика, я попал.
Это была моя реплика, но человек, который знал, что я собираюсь сказать, украл ее у меня и даже глазом не моргнул. Стоило шасси коснуться взлетной полосы, как он включил мобильник, секундой раньше меня, и позвонил жене.
— Мы сели, — сказал он. — Прости, пожалуйста. Знаю, что должен был еще вчера прилететь, но рейс отменили. Ты мне не веришь? Можешь проверить. Позвони Арику. Я знаю, что у тебя нет. Я тебе могу прямо сейчас его номер дать.
Моего турагента тоже зовут Арик. Он тоже готов соврать ради меня.
Когда самолет подъехал к гейту, он все еще говорил по телефону. Он дал жене все ответы, которые дал бы я. Без выражения, как попугай. Как попугай из вселенной, где время идет вспять, — повторяя то, что будет сказано, а не то, что сказано было. Самые подходящие ответы — с учетом обстоятельств. Ситуация у него была не ахти. Совсем не ахти. У меня тоже. На мой звонок еще не ответили, но достаточно было послушать человека, знавшего, что я собираюсь сказать, чтобы потерять всякое желание разговаривать. Достаточно было его послушать, и ты сразу понимал, насколько глубока эта яма, — о, даже если я выберусь на поверхность из этой ямы, то попаду в новую реальность. Она не простит, она не поверит. Уже никогда. Все следующие поездки будут адом, а время между ними — еще хуже. Он все говорил, говорил и говорил теми фразами, которые я придумал, но пока не сказал. Этот поток не иссякал. Он увеличивал темп, менял интонации, как утопающий, что изо всех сил лупит руками по воде, стараясь удержаться на плаву. Люди уже выходили из самолета. Он встал, не прекращая говорить, свободной рукой подхватил сумку с ноутбуком и направился к двери. Я видел, что он забыл его — пакет на багажной полке над нами. Я видел, что он забыл его, — и ничего не сказал. Не поднялся. Понемногу самолет опустел. В конце концов остались только я и ортодоксальная религиозная женщина с миллионом детей. Я встал и открыл багажную полку как ни в чем не бывало. Достал пакет из дьюти фри, словно он всегда был моим. Под прозрачным пластиком ездили туда-сюда квитанция и флакончик герленовского «Мисти́к». Моя жена обожает эти духи. Как наркоманка прямо. Если я прилетаю без флакончика «Мисти́к» из дьюти, она говорит, что я ее разлюбил. Если я рискну в дом войти без хотя бы одного флакончика, я попал.
Первый рассказ Мии был про мир, в котором люди расщепляются, вместо того чтобы размножаться. Это мир, где каждый человек может в любой момент разделиться на две сущности, и каждая будет вдвое младше него. Есть те, кто решает сделать это в раннем возрасте, — женщины, которые уже в восемнадцать расщепляются на двух девятилеток, — и те, кто стремится сперва состояться в профессиональном и финансовом плане и расщепляется уже в зрелые годы. Героиня Мииного рассказа была нерасщепенкой, дожила до восьмидесяти лет и отказывалась делиться пополам, несмотря на все общественное давление. В конце рассказа она умирала. Рассказ был всем хорош, кроме концовки. Было в ней что-то депрессивное. Депрессивное и предсказуемое. Но на семинаре как раз концовка собрала массу комплиментов. Руководитель семинара — по идее, известный писатель или вроде того, хотя Авиад никогда прежде о нем не слышал, — сказал, что «в банальности этой концовки есть нечто ранящее», какую-то такую хрень. Авиад видел, как этот комплимент обрадовал Мию, — она по-настоящему волновалась, пересказывая его, она процитировала произнесенную этим писателем фразу, как цитируют библейский стих. И Авиад, поначалу еще пытавшийся предложить ей что-нибудь насчет концовки, тут же сдал назад и согласился, что все это дело вкуса и что он в этом не разбирается.