Книга В СМЕРШе. Записки контрразведчика - Федор Абрамов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
А на восьмой переводчик-карел повинился перед старым финном, что его обманывают. Вместо богослужения — кощунство, самое отвратительное надругательство над Богом.
Старый финн был вне себя от гнева. Все мог простить, но только не это.
Он приказал расстрелять блатника. Без всякого суда и следствия.
Памятка
— А теперь давай за дядю Толю.
— За дядю Толю? Не пьют за мертвых-то.
— Ерунда! Дядя Толя для меня и мертвый живее всех живых. Знаешь, как он погиб? В сорок втором году дядя Толя попал к немцам в плен, но его как местного жителя (мы родом с Крыма) отпустили, и он стал работать на электростанции техником. Там, где и до войны работал. И вот нашлись суки — выдали дядю Толю гестапо… Связь с партизанами, секретарь парткома… Дядя Толя действительно был связан с партизанами, но секретарем парткома никогда не был. Выпивоха, скандалист, первый хулиган в поселке — да его на пушечный выстрел к партии не подпустили бы, даже если бы и хотел.
Вот перед смертью, когда уж на расстрел повели, дядя Толя и послал прощальный привет бабушке, своей матери. Сперва хотел было записку, да бумаги не привелось, ну он и выдрал из головы клок волос с кожей. Понимаешь? Выдрал и со знакомым из охраны передал.
Бабушка до девяноста пяти прожила. А когда умирала, передала эту памятку самому младшему в нашем роду.
Из войны
— Я не люблю про войну вспоминать. В школу зовут на вечер — нет, говорю, я думать про войну не могу, а не то что рассказывать.
В сорок втором меня призвали, восемнадцать полных не было, и на Волховский фронт, в минерный батальон из девушек. По ночам от мин расчищали нейтральную полосу, подготавливали для наступающих танков и пехоты. Мины свои, мины немецкие — поди, угадай, как они установлены. Ну и рвались.
Много наших девушек подорвалось, многие калеками стали. Под Москвой живет моя подруга, двадцать третьего года рождения. Зоя. Без обеих ног.
Раз прислали к нам парней-казахов. Ничего не умеют. Один — ночью было — кричит с полосы:
— Где тут мины? Ничего не видно.
— Зоя, говорю, иди. Помоги ему.
Зоя только ступила — бах.
На моей, на моей совести эта девушка. Я дала двести грамм крови, а ног не дашь. Теперь вот все пишет: приезжай да приезжай. А как я поеду? Как ей в глаза гляну?
Встреча
Раненного студента солдата кладут на операционный стол. Он приходит в себя, открывает глаза, но бред еще не прошел: он видит только глаза, серые, большие — на простыне — так воспринимается им она в халате.
Потом узнает ее. Ему стыдно своей наготы. И т. д.
Стойкость
Замужняя женщина встречается с другом своей молодости. Она до сих пор любит его, любит и он ее.
Однажды, после пожара, когда они остались вдвоем в лесу, на лугу — или на сенокосе — женщина так расчувствовалась, что готова была отдаться. Но она вспомнила, что сейчас война, что ее муж, пусть она его и не любит, проливает кровь на фронте и что изменить ему сейчас — величайший грех. Она напряжением всей своей воли, всех своих душевных и телесных сил «удерживается» от падения.
Мужчина, который так долго ее любил, который готов жениться и сейчас, горько упрекает ее.
Она объясняет ему, почему нельзя — «Я сама со стыда бы сгорела… не было бы войны, разве бы я отталкивала тебя».
Он: Да ведь я тоже с войны. Почему же ты меня-то не пожалеешь? Или я кровь не проливал? Или не инвалид я?
Она: Ах, Ваня, Ваня, все знаю, а не могу. Ты и инвалид, а вроде дома, не на войне…
О героизме женщин в тылу
Фронтовик во время отпуска по ранению видит, как самоотверженно, по-геройски трудятся женщины. Он спрашивает себя: кто же внес больший вклад в дело разгрома Гитлера, чьи плечи вынесли главную тяжесть войны. Плечи женщин!
На войне или ранение или смерть. О еде, хлебе нет забот.
В тылу у женщины семья ребятишек. Нет хлеба. Постоянная нужда. Война, борьба за победу каждый день.
Пропеть страстный дифирамб женщине.
Целую твои шершавые руки. Творец жизни.
Офимьин хлебец
— Справедливости на земле нету. Бог одной буханкой всех людей накормил — сколько молитв, сколько поклонов. Я еще маленькой была, отец Христофор с амвона пел: и возблагодариша господа нашего, единым хлебом накормиша нас… А про меня чего не поют? Я не раз, не два свою деревню выручала. Всю войну кормила. Мохом.
Раз стала высаживать из коробки капустную рассаду на мох. Смотрю: ох какой хорошенькой мошок! Чистенькой, беленькой. А дай-ко я его высушу да смелю. Высушила, смолола. Ну мука! Крупчатка! В квашню засыпала, развела, назавтра замесила (мучки живой, ячменной горсть была), по сковородкам разлила — эх, красота!
Ладно. В обед, на пожне, достаю, ем — села на самое видное место. Женки глаза выпучили — глазами мои хлебы едят. «Офима, что это?» — «А это, говорю, мука пшенична моей выработки». Дала попробовать — эх, хорошо! «Где взяла? Где достала?» — «На болоте». Назавтре все моховиков напекли — ну не те. Скус не тот. Опять: сказывай, где мох брала. Я отвела место на болоте — всю войну не знали горя. Уродило не уродило — мы сыты.
Думаешь, мне благодарность была? Спасибо сказали? Тепере-ка клянут. У всех желудки больны. От Офимьиного хлебца, говорят. От моха.
Хлебная корка
Матрена Васильевна вконец измаялась с сыном. Жизни не рада стала. Пьет, по неделям нигде не работает (корми, мать, на свою колхозную пенсию сорокалетнего мужика!), да еще постоянно пьяные скандалы дома, так что обе дочери уже два года не ездят к матери. Наотрез сказали: либо мы, либо он. Выбирай!
И то же самое ей говорили соседки. Что ты, Матреха! До каких пор будешь мучиться? Гони ты его, дьявола, раз в ем ничего человеческого нету.
И Матрена Васильевна соглашалась и с дочерьми, и с соседками. И иной раз, доведенная до полного отчаяния, она уж готова была бежать в сельсовет (председатель давно сказал: заберем, дай только сигнал!), потом вдруг вспомнит войну — и пропала решимость: в войну ее да девок, можно сказать, Пашка от голодной смерти спас.
У Пашки долго, до пяти лет, не поворачивался язык на слово (и теперь немтуном ругают), и вот за это-то, видно, его и жалела Анна, сельповская пекариха: два года подкармливала ребенка. Все какой-нибудь хлебный мякиш или корку сунет: они-то забыли, как и хлеб настоящий пахнет.
И вот что бы сделал всякий ребенок на месте Пашки с этим мякишем, с этой коркой? В рот, в брюхо скорей — там собаки от голода воют.
А Пашка ни крошки не съест один. До самого вечера терпит, до тех пор, пока мать с работы не вернется. Да мало того: этот мякиш, эту корку разделит на четыре части.
— Что ты, Пашка, сам-то ешь да девок угости. А я-то не маленькая.