Книга Марк Аврелий - Франсуа Фонтен
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Говоря о римлянах, слабо отличавших дух от тела, сразу переходишь к физиологии. Марк Аврелий от «здорового духа» к «здоровому телу» переходит легко, так как на него, как на хронического больного, здоровье Антонина производило большое впечатление. Для него и это было связано с умственной дисциплиной. «Не из тех, кто купается спозаранку… на скудном столе, и даже испражняться он имел обыкновение не иначе, как в заведенное время» (I, 16; VI, 30). В наших глазах эти похвалы как-то нестройно вставлены в нравственный портрет, но если приглядеться повнимательнее, это всего лишь выражение древнего пифагорейского воззрения, прошедшего через эпохи. В жизни Антонина диета прекрасно сочеталась с домашней экономией. «Собственные птичники, охотники, рыболовы доставляли ему к столу все, в чем он нуждался», — сообщает Юлий Капитолин. Нет никакого сомнения, что Антонин был приверженцем натуральной пищи и щадящей медицины. «Забота о своем теле с умеренностью с тем, чтобы благодаря собственной заботе как можно меньше нуждаться во врачебной, в лекарствах или наружных припарках» (I, 16). Тут Марку Аврелию пришлось в корне разойтись со своим образцом. Лекарства были его спутниками всю жизнь, а одно снадобье — пресловутый «фериак» — заменял ему даже пищу.
О том, что Антонин был по-настоящему почвенным человеком, мы узнаем и из отрывка о его одежде: «Верхнюю одежду он получал из Лория, а остальную большей частью из Ланувия… Не заботился о том, какие у него чаши и какого цвета» (Там же)[19]. Напомним, что речь идет об одном из самых богатых императоров, причем никто не говорил о нем, что он мрачен, как Тиберий, скуп, как Веспасиан, или мелочен, как Домициан. Он просто не любил показухи и мотовства. «Благодеяние богов , что оказался в подчинении у принцепса и отца, отнявшего у меня всякое самоослепление и приведшего к мысли, что можно, живя во дворце, не нуждаться в телохранителях, в одеждах расшитых, в факелах и всяких этаких изваяниях и прочем таком треске; что можно выглядеть почти так же, как обыватели, не обнаруживая при этом приниженности или легкомыслия в государственных делах, требующих властности» (I, 17). Мы не можем подвергать сомнению такое свидетельство, подтверждаемое превосходным состоянием финансов (Антонин после смерти оставил профицит в два с половиной миллиарда сестерциев) и еще одним, не столь однозначным обстоятельством — немногочисленностью памятников этого царствования. Литература при нем также не была блестящей[20]: Антонин любил только простонародный театр — пантомимы. Но искать сведений о характере и даже внутренней жизни человека, как всегда в Риме, приходится в скульптурных изображениях — живописные утрачены. Подлинный Антонин уже две тысячи лет стоит на пьедесталах.
Мы можем видеть в Ватикане его статую во весь рост в императорской кирасе, которую он, должно быть, нечасто надевал. В Лувре — бюст: волосы и окладистая борода завиты, над большими глазами ясность и чистота, которые сумел донести до нас талант скульптора, прямые брови. Величественная осанка, о которой говорят самые ранние биографы, с годами портилась, но Антонин исправлял ее с помощью лыкового корсета-кольчуги. Он был элегантным до самого конца своей долгой жизни.
Нет ни одной фальшивой ноты в этой явной гармонии, к которой необходимо внимательно прислушаться, чтобы без диссонанса перейти к гармонии в несколько иной тональности, на которой строилось царство Марка Аврелия. Разумеется, Антонин не был великим императором по мерке Траяна или Адриана — последний и не выбрал бы его, если бы видел в нем гения. Но именно после безмерности двух предыдущих монархов он явился со своей спокойной силой и оказался точно соразмерен моменту. Благодаря лыковой кольчуге он не дал себе сгорбиться — и точно так же не дал разболтаться государственной власти, словно у него и не было иного предназначения, как сохранить и передать наследство. Этот юрист строго держался врученного ему мандата, далеко вперед он не глядел. Он был дотошен до крайности, про него говорили, что он «разрезает тминные зернышки». Между тем именно благодаря природной скрупулезности он стал арбитром, безусловно почитаемым и римлянами и иностранцами. Потенциальных противников он отговаривал от нападения, и весьма эффективно: хватило одного письма, чтобы отбить у парфян охоту начать опасную военную авантюру. Будущее показало, что столкновение было неизбежно, если только вообще имеет смысл исторический фатализм. Но надо ли было лишать мир двадцати лет мира ценой одного письма, отправленного с верховым курьером?
Отныне Марк Аврелий принимал участие в этом патриархальном управлении государством и постепенно получал все новые полномочия, но он не сразу явился назначенным наследником престола при Антонине-регенте, как представляется тем, кто приписывает Адриану верховную власть над самой историей. Так видится задним числом, но не так смотрели современники, для которых Антонин был (тайные намерения Адриана никого уже не заботили) единственным владыкой мира, а при нем скромно находился юный Цезарь, спокойно готовившийся принять у него смену в случае не счастья. Только потому, что царствующий император очень порядочен и предусмотрителен, ему приходится показывать при атрибутах власти этого неприметного соправителя, которого видят рядом с ним в цирке и в колеснице, которого он посылает в сенат зачитывать свои речи. Это было то самое время, когда он находился в Ланувии во время сбора винограда. Отдых от обязанностей государя, попытка расслабиться, возвращение в детство — вот чем можно объяснить инфантильность писем к Фронтону, единственному старому другу, который соглашается играть в эту игру, потому что и в его натуре осталось что-то от детства. Фронтон был африканец, уроженец Цирты (современная Константина), который сам себя объявил коренным римлянином и с удовольствием оставался в этом неопределенном статусе: он служил оправданием его независимости и легкомыслия. Нам он кажется довольно тяжелым и педантичным, но в свое время мог считаться блестящим и оригинальным — таким он, конечно, и был и как оратор, и как собеседник. Часто этот род одаренности невозможно зафиксировать и передать на бумаге. Из блестящих салонных парадоксов получается прескверная литература, которая не стоит пергамента, сохранившего ее для нас. Говорили, что лень помешала ему написать похвалу лени. Но это неправда. Фронтон был достаточно работоспособен, ловок, располагал к себе тех, к кому сам был расположен, умел волновать, когда говорил о своих.
Между прочим, Марк Аврелий отдает долг не столько его уму, сколько чувству. «От Фронтона я разглядел, какова тиранская алчность, каковы их изощренность и притворство и как мало тепла в этих наших так называемых патрициях» (I, 11). Краткость этой похвалы поражает. Можно было бы много чего еще сказать об учителе, которому он некогда писал: «Из меня что-нибудь выйдет, если ты пожелаешь». Но когда пятидесятилетний Аврелий «в Карнунте» и «близ Грана» платил по старым долгам, он был уже только моралистом. Умственная культура для него стала безразлична — ценность в его глазах имела только культура души. Тогда он вспоминал, что мать передала ему любовь к простоте, «совсем не как у богачей». Это могло быть аристократическое равнодушие к деньгам, которых он получил с избытком, или состояние души, тянущейся к суровой жизни. Марк Аврелий отказался от атрибута своего положения — лампадариев[21] — и хотел жить «подобно обывателю», но не подобно «так называемым патрициям», в которых «мало тепла». Была ли в нем жилка социалиста, желал ли он не отрываться от народа? По-видимому, он об этом не заботился. Он был просто сдержан по природе и по семейной традиции, откуда и выбор его философии. У него не видно сочувственного отклика на страдания бедняков. Благотворительность не дело стоиков — это дело христиан, что тогда еще недостаточно ясно можно было увидеть. В римском обществе она, совершенно очевидно, существовала, но в другой форме и под другими именами: общественная помощь (alimenta) и частная, зародыш будущих касс взаимопомощи — «похоронные коллегии» плебса.