Книга Анна Ахматова. Гумилев и другие мужчины "дикой девочки" - Людмила Бояджиева
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Она как сомнамбула смотрела на лаковые носки его туфель. Потом вскочила, натянула льняной сарафан, расправленный на спинке стула, — он не забыл приготовить ее наряд.
— Проводы отменяются. Я напишу вам, мадемуазель. — Он сделал реверанс и открыл дверь. Анна бросилась наперерез, встала в проеме, схватившись за косяки.
— Сколько?!
— Что «сколько»? Ха! — Он подмигнул. — Похожа на распятие. Прости меня, Господи.
— Сколько я должна ждать? Ждать письма?
Он засмеялся, закинув голову, заходил под смуглой кожей кадык.
— Жди ответа, как соловей лета! Так пишут на открытках с голубками. — И поняв, что девчонка близка к обмороку от его шутки, потрепал ее длинные, спутанные волосы. — Думаю, из тебя выйдет толк. Я видел, как ты плаваешь и ныряешь с камня. В тебе есть кураж, есть стержень. Стержень — это главное! Ты не зритель — ты тот, кто в центре. Только не в моем цирке. Дела идут скверно. Луиза, моя гражданская, ждет второго. — Он взял ее за подбородок и заглянул в глаза: — Отчаянная! Будут у тебя еще принцы, Русалочка.
И никогда, никогда больше… Никогда она не видела свою единственную любовь.
Только в тот же день у станции мальпостов мелькнула рыжая всклокоченная голова. Анна замахала руками молча — горло перехватило. Он пробежал окрест рассеянным взглядом, словно не заметил ее. Или вправду не узнал? А может, узнал и плакал потом всю дорогу одним левым глазом, повернутым к окну, чтобы не видели пассажиры, сидевшие рядом?
Неделю Анна ждала письма, с каждым днем теряя надежду. Однажды жалкий обломок надежды превратился в шипящую злость. Поскорее сбежать, убить чары, заполонившие ее тело. Ведь в каждой частице того, что составляло Анну, жил он. Для нее самой не осталось места. Погоди же, мой единственный! Она сняла бельевую веревку с балкона, неумело, несколько раз переделывая, увязала петлю. Жаль, крюка для люстры нет — вместо него выгоревший облупленный медальон, изображающий резвящихся ангелочков. Забить надо в потолок гвоздь побольше. Подтащила стол, втянула на него табуретку. Мелькнула мысль: почему повешенный должен висеть непременно в центре? Ответила себе голосом рыжего: «последняя гастроль, герой в центре манежа». Встала на табуретку, прицелилась молотком к гвоздю. Пара ударов, и куски штукатурки посыпались ей прямо в лицо — ангел лишился половины щеки. К чертям трухлявый потолок, шаткую табуретку, противный, под синей плюшевой скатертью стол, похожий на гроб! Совсем ведь просто — острый нож и голубые ручейки вен. Она нашла его на кухне и протянула над раковиной со сбитой эмалью дрожащие руки. Спешила очень, но заметила: нож ржавый, пахнет рыбой, даже чешуйки к деревянной ручке пристали… Ее стошнило. Противно. Не так. Все не так. И душит что-то, подпирает, не вздохнуть… Жалко — себя жалко! Вот этих бьющихся жилок, этой загоревшей кожи, пахнущей его табаком…
Схватила синюю тетрадь — на белые листы хлынула волна слов, только успевай записывать. Отпустило. Вздохнула полной грудью. Писала всю ночь. Страниц не хватило, писала на голубых листках теткиного почтового набора и уснула, уронив на исписанную бумагу счастливое лицо.
А на рассвете, на том месте пляжа, где были они вдвоем, нагребла веток и сухих водорослей. Солнце всходило за холмом справа, мир был тих и нежен. Огонь блеклый, прозрачный, нехотя поедал тетрадь и листки. Кучка золы. Все. Это и есть смерть. Это и есть похороны. Похороны той Анны, которую никогда и никто не узнает.
Через полвека она вспомнит это аутодафе:
Еще три года ежедневно ходила она на почту, как на кладбище надежды — не за письмом, а помянуть навсегда канувшего в благодать Вселенной Единственного…
Анна зажмурилась: сны становились явью, явь — снами и стихами. А быль или небыль — разве можно понять это про то, что сочинено не тобой, а продиктовано Свыше?
…Что рассказать Николаю? Как объяснить, что она никогда не сможет быть с ним такой, как он хочет? И не важно, кто был первым, а кто вторым, — все были другими. И не грех это вовсе, если к юному телу прикоснулась мечта.
«Пусть не запятнано ложе царицы, грешные к ней прикасались мечты…» — догадывается бескомпромиссный Гумилев. Прикосновение мечты уязвляло его гордость, истязало ревностью больше, чем имя конкретного соперника. Он-то знал, что мечта ярче и сильнее любой реальности.
Приближалась осень. Пора было возвращаться в Киев, учить латынь, законодательство, посещать эти нудные курсы, получать письма от Гумилева. Она станет прежней Анной. Никто не узнает, как бегала каждый день на почту, как вбивала в штукатурку гвоздь и стояла над раковиной с кухонным ножом. Только синяя тетрадь приняла исповедь о первой, испепеляющей любви к мужчине иного — бродяжьего племени. И еще стихи о том, что суждено этой первой любви стать единственной.
И без того не отличавшаяся веселостью, она стала похожа на монашку, готовящуюся к постригу. О депрессии тогда рассуждали мало. Говорили: «впала в меланхолию», «мается сплином».
Купив дешевых папирос, Анна надолго уходила к морю. Ветер уносил дым, трепал волосы. Но не осушал слезы — Анна не плакала. Уезжать совсем не хотелось. Будто здесь был дом, в который должен вернуться тот, кого всегда ждешь.
«Царица — иль, может быть, только капризный ребенок,
Усталый ребенок с бессильною мукою взгляда…» Н.Г.
Шли последние дни севастопольских «каникул». Анна твердо решила, что в воскресенье уедет в Киев. Море еще теплое и невероятно ласковое. Вода возвращала память о той ночи. Но уже далекую, покрывшуюся патиной забвения — как память о древней херсонидке, поглощенной пучиной много веков назад.
Однажды, отдыхая от заплыва, она еще издали увидела элегантного господина в белом костюме, соломенной шляпе, направлявшегося к ней. Вдруг вскипела и тут же умерла радость. Другой. Неся портфель и шаря тросточкой в крупной гальке, мужчина крутил шеей в высоком воротнике, словно пытаясь освободиться от зловещей удавки.