Книга Черное и серебро - Паоло Джордано
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– А что тут грустного?
Нора принялась быстро убирать со стола пустую посуду.
– Ничего. Тебе не понять.
Когда мы остались одни, я попытался развеселить ее и добиться прощения. Я напомнил, как много лет назад она настояла на том, чтобы мы показали Эмануэле педиатру-вегетарианцу.
– Ты помнишь? Он хотел, чтобы мы начали вводить прикорм, давая ему семена тмина и проса, как цыпленку. – А еще я напомнил, как она отправила меня к знаменитому в городе гипнотизеру, чтобы тот избавил меня от бессонницы (и гипнотизера, и педиатра посоветовала Норе ее мама). Гипнотизер так и не сумел ввести меня в состояние транса, наоборот, на протяжении всего сеанса я был бодр как никогда.
«Что вы видите?» – допрашивал меня докторский баритон.
«Ничего, мне очень жаль».
Я чувствовал, что он все сильнее нервничает, и сам я все сильнее нервничал: мне казалось, будто проявляю к нему непочтение. Пока я пытался расслабиться, у меня вдруг закружилась голова. Он сразу же ухватился за этот симптом, толкуя головокружение как последствие кохлеарного неврита.
«Могу поспорить: вы переболели свинкой».
«Точно. Но мне было пять лет».
«Ах, вот как. Вы тогда испугались?»
«Даже не знаю».
«Конечно, испугались! Вспомните беззащитного малыша, у которого впервые закружилась голова: он не понимает, что с ним происходит, и ему страшно, очень страшно. Вы его видите?»
«Нет…»
«Возьмите его на ручки».
«На ручки? Кого?»
«Малыша. Покачайте, погладьте. Убаюкайте себя маленького, шепните ему, чтобы он не боялся…»
«Раз, два, три!» – И он с довольным видом разбудил меня.
– То, что я всю жизнь принимал за серьезные травмы, могло быть последствием обыкновенной свинки, – объяснял я жене, которая наконец улыбнулась, – ты хоть понимаешь, что́ я открыл благодаря тебе и твоей маме, которая, могу поспорить, обладает даром прозрения? Ну-ка иди сюда, поближе, помоги мне убаюкать спрятанного во мне страдающего малыша!
Тем не менее, они и правда пошли на иглоукалывание: Нора, Норина мама и синьора А. вместе отправились к слепому доктору, который сначала помог моей теще бросить курить, потом помог ей перестать объедаться мороженым по ночам, избавил от болей в пояснице, от головных болей, которые после развода стали невыносимыми, от геморроя и от общей низкой самооценки.
– Как человек, лечащий иглоукалыванием, может быть слепым? – полюбопытствовал я однажды.
– Он ослеп из-за диабета. Иногда он забывает вытащить иголку, но под душем ты ее сразу чувствуешь.
По крайней мере, в тот раз синьора А. разделась перед тем, кто не мог констатировать ее угасание. Врач искал точки, чтобы вставить иголки, щупал кожу теплыми и нежными подушечками пальцев. Синьора А. дрожала (еще и от холода), он это заметил и на несколько секунд закрыл ей уши своими ладонями – дрожь мгновенно прекратилась. Сколько лет мужчины не прикасались к ней так нежно? Врачи защищали себя перчатками, почти всегда были молоды и неприступны, а иглоукалыватель с затуманенными глазами… у него были нежные руки и приятный голос – бархатный, вызывавший доверие.
Он объяснил ей, что завитки ушной раковины повторяют форму лежащего вниз головой плода – плода, который мечтает увидеть свет, и что, воздействуя на нервные центры этого маленького человечка, можно лечить все тело. Синьора А. внимательно слушала его и воображала малюсенькую опухоль у себя в ухе, как ее пронзает игла: в тот же миг, как по волшебству, опухоль в ее груди рассасывается.
«Это больно?» – спросила она.
«Ничуть. Иголки тонкие».
«Жаль».
Ей хотелось, чтобы поселившийся в ней зверь умер в мучениях, чтобы он хотя бы на мгновение почувствовал то, что чувствует она. Любопытно, что в это время у нее было двойственное отношение к раку: иногда она говорила о нем как о пораженной болезнью части себя, иногда – как о ком-то чужеродном, кто поселился в ее организме, кого надо схватить и вырвать с корнем.
«Теперь закройте глаза, – велел слепой доктор, – и подумайте о приятном».
О приятном. Впервые после долгого времени, лежа на очередной кушетке в кабинете очередного врача, замерев неподвижно, чтобы иглы, которые торчат из нее, как у дикобраза, не согнулись, не съехали и не воткнулись глубже, синьора А. вспомнила поздний октябрьский день, когда Ренато женился на ней, и клены с кроваво-красной листвой – казалось, склоны долины покрыты ранами. На ней было платье от портнихи – такое же, как у бельгийской королевы Паолы Руффо ди Калабриа, и, чтобы придать наряду оригинальность, она заказала у модистки с Виа XX Сеттембре венок из белых бутонов. Все до сих пор должно лежать в шкафу – и платье, и каркас венка, и приданое, которое она сразу же убрала и больше не доставала. Ее пронзает острая тоска при мысли о постельном белье и скатертях изумительной красоты, которые она, чтобы не испортить, ни разу не использовала.
А потом, непонятно по какой ассоциации (возможно оттого, что Эмануэле любил открывать дома все ящики и проверять, что в них лежит) мысли синьоры А. переключаются на ребенка. Она вспоминает его тем утром, когда он решился отпустить ножку стула, сделал три неуверенных шажка в ее сторону и ухватил ее за колготы. Синьора А. была единственным свидетелем этого домашнего чуда. Мы с Норой даже обиделись – отчасти потому, что синьора А. долго этим хвасталась. «Он пошел со мной», – гордо объявляла она, пересказывая все с самого начала. Эмануэле слышал эту историю столько раз, что она вытеснила его собственные воспоминания.
«Да, я точно помню. Я отпустил стул и пошел к ней, а потом ухватил ее за колготы». С тех пор, как Бабетты не стало, мы ему больше не возражаем.
Синьора А. часто говорила о нашем сыне: «Поставь его рядом с десятком детей его возраста – по сравнению с ним они просто бельчата». Отчасти она была права. С рождения Эмануэле был хорошо, пропорционально сложен, черты лица безупречные – разница с другими младенцами бросалась в глаза еще в роддоме, когда он лежал в окружении пластмассовых кюветов. В палате Нора и синьора А. наперебой восхищались совершенной формой его головы – маленькой и круглой (спасибо кесареву) – и тем, что кожа у него с рождения была светлая, без красноты, из-за которой другие дети выглядели пугающе.
Прошло несколько недель, и я, уверенный в том, что устою перед его красотой, тоже пал ее жертвой. Сколько мог, я таскал его на руках – пока ему не исполнилось четыре или пять лет. Иногда со мной и вовсе происходило нечто позорное: когда я прижимал к себе мягкое голенькое тело сына, я невольно возбуждался. Чисто физическая реакция, не связанная ни с какими мыслями, приводила меня в смятение, в такие минуты я всякий раз отходил от сына. Когда Нора это заметила, она сперва приласкала меня, а потом его: «Ничего страшного, – сказала она, – я тоже чувствую его всеми своими органами».
Потом Эмануэле вырос, вырос быстрее, чем мы ожидали, и нам захотелось, чтобы он как можно скорее стал большим, – мы не понимали, что это обернется против нас. Он всегда казался нам недостаточно бойким, недостаточно ответственным, недостаточно логично рассуждал. Только с синьорой А. Эмануэле позволял себе снова стать маленьким ребенком, каким он себя и ощущал. Она брала его на ручки, долго укачивала, хотя мы давно этого не делали, разрешала капризничать и проявлять свои чувства с детским однообразием, помогала делать то, с чем ему, по нашему мнению, полагалось справляться самостоятельно (но разве мы с Норой не вели себя с ней точно так же и не позволяли за собой ухаживать?). Возможно, ее присутствие все сглаживало, мешало мне увидеть Эмануэле таким, каким он был на самом деле: не чудо-ребенком, а обычным и даже чуть менее способным, обидчивым мальчишкой, для которого что-то понять, особенно нечто отвлеченное, означало труд, страх, изматывающее повторение. Когда это обнаружилось, и нам, и ему было больно – наверное, из-за этого я до сих пор сержусь на синьору А., которая долго его прикрывала.