Книга Право на безумие - Аякко Стамм
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Исповедуйте меня, батюшка, – решилась, наконец, та после некоторого замешательства. – Это единственное, что мне сейчас действительно нужно.
– Как?! – от неожиданности Богатов даже поперхнулся воздухом. – В каком смысле?
– В смысле покаяния… Не откажите в последней просьбе… Я понимаю, что вы теперь не на службе, но всё же…
Женщина ещё смущённо улыбалась, а глаза выражали такую надежду и такую мольбу, что отказать ей было практически невозможно. Но и выполнение подобной просьбы оказалось для Аскольда более чем проблематичным.
– Так я… Я не могу,… вы ошиблись, уверяю вас, – наконец-то он понял, зачем его звала и что хочет от него эта женщина. – Я не священник… Вас, наверное, ввёл в заблуждение мой внешний вид, но… Я не могу, не могу, нет у меня такой власти, понимаете?
– Не можете? … Не священник? … А что же мне теперь…? Как же…? – она не смогла договорить и заплакала. Очевидно, что это обстоятельство обескуражило её более, чем давешнее падение, и испугало сильнее предчувствия расставания с жизнью. – Мне не доехать уже до священника… Как же…?
– Да что вы запаниковали раньше времени? Скоро станция, проводница вызвала бригаду скорой помощи, вас отвезут в больницу, и никакого священника не понадобится, уверяю, – попытался успокоить её Аскольд, но сам чувствовал, что получается не очень убедительно. – Не смейте отчаиваться! Мы ещё на вашей золотой свадьбе гопака спляшем! – сказал он, наверное, более для того, чтобы ободрить и придать уверенности самому себе, но тут же понял, что слова эти не только прозвучали натянуто и как-то искусственно, но напротив, произвели совершенно обратное действие.
Больная заплакала ещё сильнее и отвернулась к стене. Богатов от всего сердца желал, но абсолютно не представлял, как утешить её, чем помочь, поддержать. Слова, всегда такие лёгкие, не замусоленные многократным обдумыванием-передумыванием, а главное точные, бьющие в саму цель, сейчас совершенно не шли на ум. Они рождались, роились разноцветными бабочками где-то в душе, но обременённые сомнением и неверием, никак не могли подняться выше. Аскольд злился сам на себя, на свою беспомощность, бесполезность, на всегдашнее «хочу, но не могу», но это нисколько не помогало ни женщине, ни ему самому. Да разве может злоба помочь кому-то?
– Успокойтесь, прошу вас, – сказал он, наконец. – Всё во власти Божьей, а чудо Его всегда рядом, того только и ожидает, чтобы в Него поверили и позвали.
Женщина перестала плакать, снова повернулась к Аскольду и хотя с влажными ещё глазами, но спокойным уверенным голосом заговорила.
– Я не знаю, кто вы, вижу вас сегодня впервые, но … почему-то верю вам. Ведь вы спасли меня…
– Да что вы, я … – попытался возразить Богатов, но тут же был остановлен.
– Не перебивайте меня… Пожалуйста, – тихо сказала больная и улыбнулась мягко, просительно. – Я боюсь не успеть к священнику, а мне очень, понимаете, очень нужно кому-то исповедать свой грех. Я выбрала вас. И давайте не будем спорить, у меня для этого нет ни времени, ни сил. Выслушайте меня хотя бы.
Аскольд решил не прекословить, надеясь на скорую станцию и ожидающую там медицинскую помощь. А пока с больной всё равно кто-то должен быть рядом, так уж случилось, что волею судьбы этим кто-то оказался он. Бог знает, может за рассказом женщине действительно станет легче. Он приготовился слушать.
– Я убила человека, – начала она. – Не буквально, не физически, не ножом или пистолетом, но неверием, обидой, злобой и проклятием. Это хуже, поверьте, гораздо хуже… Вы говорили о золотой свадьбе, а ведь она могла бы быть, пусть не буквально, пусть формально, но могла бы. А теперь её никогда уже не будет. Потому что невеста есть, а жениха … больше нет.
Мы поженились совсем молоденькими, нам едва стукнуло по двадцать. Познакомились в сорок третьем, на фронте. Я тогда была юной, романтичной, глупой девочкой. Только окончив школу, на следующий день после выпуска записалась на курсы радисток и, как только исполнилось восемнадцать, попросилась на фронт. Война тогда мне казалась приключением, редкой, уникальной возможностью проявить себя, состояться как личность. Кровь и смерть были для меня в то время лишь испытанием, некой обязательной, неизбежной атрибутикой того спектакля, в котором я мыслила сыграть свою главную роль. Именно главную, … но всё же роль – если бы не война, я бы, наверное, пошла в артистки. Дура я была, к тому же дура с инициативой.
Тогда мы обеспечивали связь с разведгруппами, которые регулярно отправлялись в тыл к немцам. Я вела один отряд, который мне казался самым успешным, самым героическим. И не потому что он неизменно возвращался с языком или с важными разведданными, но потому что это был мой отряд, а в моей роли, в моём спектакле всё должно было быть лучшее, даже декорации. Их командир мне представлялся высоким, стройным, сильным, мужественным героем, непременно черноволосым и красивым как бог,… может, из-за его глубокого, бархатного баритона, которым я невольно заслушивалась во время сеансов связи. А позывной его – Сокол – только укреплял во мне эту картину.
Однажды, во время выполнения одного важного задания связь с ним неожиданно прервалась. Я больше суток разыскивала в эфире моего Сокола, не ела, не спала, вслушивалась во все шорохи, все звуки в наушниках, отчаянно надеясь поймать наконец-то заветное: «Берёза, я Сокол, я Сокол…». И мне уже не важна была ни война, ни победа, ни даже тот спектакль со мной в главной роли,… только бы он был жив, только бы вернулся, только бы услышать его ещё раз… Но всё было тщетно. Сокол молчал.
На вторые сутки меня буквально оторвали от рации и приказали идти отдыхать, пообещав непременно сообщить, если будут какие-нибудь известия. Может, от накопившейся усталости, может, от переживаний за моего героя, а скорее всего и от того, и другого вместе я как-то незаметно для себя забрела довольно далеко от расположения части и попала в лапы фрицам. Их разведотряды тоже шерстили нашу территорию, особенно охотились на радисток, так как через нас часто проходила стратегически важная информация. Вот я и вляпалась в языки. Всё произошло так быстро, что я не успела даже пикнуть, как оказалась связанной и с кляпом во рту. Вот тогда я реально поняла, что война это не спектакль, не шоу, не представление, и мне совсем расхотелось играть в ней главную роль героини. Мне стало страшно, я вдруг отчётливо осознала, что никакая я не личность, а обычная глупая девчонка и к тому же последняя трусиха. Мне никак не хотелось верить в реальность происходящего. Я и раньше знала, что подобное случается на войне, и даже часто. Но что со мной, с моим уникальным «я», которое ничего ещё в жизни не видело и не знает, перед которым открыто столько всего удивительного, заманчивого, волшебного… Хотелось проснуться, словно после кошмара, сбросить с себя ужасное наваждение и очутиться дома, в Москве, с мамой, за большим круглым столом с горячим чаем в тонких и лёгких фарфоровых чашечках, с конфетами в блестящих, приятно шуршащих фантиках, с раскрытым настежь окном, из которого неудержимо льётся яркий солнечный свет и весёлые, восторгающие душу звуки Первомая… Но не просыпалось, наваждение никуда не сбрасывалось. Меня тащили, как мешок с ненужным хламом, ничуть не смущаясь тем даже, что я всё-таки женщина. На войне нет женщин, и всякий, кто ввязался в эту мужскую игру, несёт на себе все её грубые, отнюдь не деликатные особенности. Но тогда мириться с этим совсем не хотелось. Я, помню, даже начала молиться Богу, в которого никогда не верила и всерьёз считала вымыслом, глупыми сказочками для тёмных, непросвещённых старушек. Но Бог всё же услышал меня.