Книга Лоредана. Венецианская повесть - Эмилио Мартинес-Лазаро
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Благодаря своей энергии Лука дели Альбицци казался мне природной стихией, горой, и в Болонье мы смогли стать друзьями, часто встречаясь в студенческом квартале. В первый год мы обожали бродить по огромной соборной площади. Его жизненная сила привлекала всеобщее внимание, и я почти влюбился в него. На самом деле, я обожал его и мог бы полюбить его и в плотском смысле, но такая любовь есть мерзкий грех, подлежащий наказанию кастрацией, как вы знаете, а в некоторых городах и сожжением. Однако не только убеждение в греховности подобных отношений останавливало меня, но и какое-то телесное понимание того, что есть правильно. Мужские тела не казались мне — расе Plato (при всем уважении к Платону) — подходящими друг для друга. И посему я молился, иногда постился и держался подальше от Луки. Прощаясь, мы с ним иногда обнимались, но больше никогда не дотрагивались друг до друга и никогда не говорили о наших чувствах. Однако разговор сейчас не об этом. Если я и согрешил с ним, то только в сердце моем, и этот грех давно исповедован и искуплен. Великий урок и тайна наших с ним отношений заключались не в этом.
Лука происходил из старинного флорентийского рода, почти уничтоженного политическими противниками около ста лет назад. Впоследствии все планы этой семьи: попытки заключить выгодные браки, получить должности, отсудить имущество — расстраивались. Видя блестящие способности Луки, его отец и другие родственники решили, что он должен восстановить состояние дома Альбицци, избрав церковную службу, добившись успехов и заняв, наконец, пост епископа. В своих мечтах они даже видели его кардиналом.
Достаточно было провести с Лукой час, чтобы понять, что этот человек не был рожден для Церкви. На занятиях, на диспутах, в области логики его убедительные рассуждения пробивали бреши в моих аргументах или обходили их, но не рассудок управлял им. Он был взрывным, нетерпеливым, напористым, всегда готовым подчиниться собственным причудам. Я восхищался его легкостью и бесстрашием. Но, зная его великодушие, родственники использовали и мучили его. Много раз говорил он им, что не желает жизни священника, что тоскует по мирской рутине, и каждый раз получал один и тот же ответ: ему следует перестать быть эгоистичным животным. Он должен служить своей семье и стать доминиканцем, чтобы помочь восстановить былое величие Альбицци во Флоренции.
Лука, как и я, уже носил тонзуру, но посвящение в сан должно было состояться позже. В течение двух лет я пытался помочь ему почувствовать религиозное призвание, а он высмеивал меня. Сам того не понимая, я просто потворствовал слепым законам авторитета. Я хотел, чтобы он стал послушным. И в то же время я верил, что выступаю на стороне Господа и доминиканцев. Разве одаренность Луки не была Божьим благословением? Так пусть же он служит высшему из всех благ, Господу. И хотя в стремлениях его семьи сквозили хитрость и цинизм, и я это полностью признавал, мне казалось, что он мог бы подняться над их мольбами, заставить их узреть истину и примириться со своей божественной миссией.
Да простится мне это лицемерие! Я был полностью захвачен своей работой в бедных приходах и хотел, чтобы Лука тоже принимал в ней участие. Через несколько недель после прибытия в Болонью я присоединился к одной из монашеских групп, Братству Мертвых Святой Марии. Я посещал больных в беднейших кварталах и собирал милостыню для приюта Святого Иосифа. Лука восхищался моими трудами, но не испытывал желания разделить их, и порой по целым неделям мы не видели друг друга.
Однажды утром, в конце второго года нашей учебы, Лука пригласил меня на завтрак, чтобы познакомить со своим дорогим другом. Мы отправились на постоялый двор около городских стен, как раз внутри Миланских ворот. В пути он велел мне приготовиться к сюрпризу. Да, его другом оказалась Джисмонда, иначе Джисмондо. Когда мы встретились, она была одета в мужские панталоны и камзол, но стоило ей снять громоздкую шляпу и высвободить каскад золотых волос, как присутствие женщины осветило комнату. Она была как солнце. Глядя, как они касаются друг друга взглядами и пальцами, я понял, что они любовники, а я должен был завтракать с ними, стать их свидетелем и соучастником. Что мне было делать, уйти или остаться? Оставшись, я одобрил бы вопиющее нарушение доминиканских правил, которое Лука позволял себе, хотя мы и были только младшими послушниками. Я посмотрел на него: это был Лука, превосходивший меня жизненной силой и талантом. Как мог я устанавливать для него законы? В каждом деле, кроме одного — религиозного рвения, — он был сильнее, но ведь он никогда не просил об этой миссии. Сидя и глядя на этих двоих за завтраком, я видел, что они следовали своей природе, и я был бы ослом, если бы стал с жаром рассуждать перед ними о своей преданности Кресту. В смятении был я, а не они. Но затем выяснилось худшее, гораздо худшее. Джисмонда была флорентийской проституткой, и они были любовниками уже два года. Будучи не в состоянии пережить долгую разлуку, они придумали план, согласно которому она выдала себя за мужчину, поверенного их семьи, и ездила из Флоренции в Болонью и обратно. На этот раз она прибыла, чтобы провести с Лукой остаток года, и собиралась поселиться у одного из его знакомых. У него повсюду были друзья.
Их доброта и дружеское расположение не оставляли мне ни малейшей возможности осуждать то, что они делали. Джисмонда была сама обходительность и приветливость. Душа моя разделилась надвое. Они погрязли во грехе, да, но ведь и я не был Савонаролой. Совесть моя не позволяла мне выкрикнуть им в лицо слова ужаса и отвращения, и я знал, что не смогу одержать верх над Лукой в споре об этом. Зима прошла, и чем чаще я их видел, тем истовей трудился в бедных приходах и среди тех, кому предстояло умереть. Я меньше спал и больше молился, хотя многие мои дни теперь посвящались специальному исследованию природы чувственного восприятия по святому Фоме и понятию абсолютных единств у запрещенного Вильяма Оккама. Из всех тем я выбрал чувственное восприятие. Что за ирония! В подходящий момент Лука и Джисмонда познакомили меня с Пиччиной, болонской проституткой, и довольно скоро я оказался с ней в постели. И теперь во мне жило два человека, ведущих две разные жизни, и один из них часто горячо молился о другом и о троих его приятелях.
Надо ли говорить, что я получил отпущение грехов за связь с Пиччиной и завтраки с двумя любовниками много лет назад? Но я не просто повторяю старые речи. В последнее время я начал смотреть на годы в Болонье по-другому. Моя религиозная жизнь тогда была делом дисциплины и привычки, механическим занятием. Моя вера была глубока, но не прошла испытаний. Я следовал готовым формулам. Разве я видел — думаю, что нет, — что Иисус смотрел на продажных женщин с большей добротой, чем мы? Истинное зло гораздо страшнее и зловоннее крадущих бедняков, женщин, продающих свое тело, или бедняжек, пятнающих себя детоубийством. Пиччину на улицу отправила ее мать, на руках у которой была собственная мать и еще шесть ртов, которые надо было кормить. На кого здесь обратить обличающий перст — на мать или на всех, включая мертвого отца, случай, судьбу и потребности плоти (то есть природы)? Но история Луки и Джисмонды навсегда проникла в мою плоть и кровь.
Известие о тайной жизни Луки в Болонье достигло Флоренции, хотя даже доминиканцы, ослепленные, как я думаю, его блестящей учебой, ничего не знали о его делах. Воспользовавшись своими флорентийскими связями, родственники Луки организовали арест Джисмонды в Болонье по решению церковного суда. Ее отвезли во Флоренцию, постоянно насилуя в пути. Стражники от души хохотали, развлекая себя веселым вопросом о том, можно ли изнасиловать проститутку. Луку задержали в Болонье на пять дней, но когда его освободили, он поспешил во Флоренцию на помощь своей любимой — но напрасно. Ему не разрешили ни увидеть ее, ни дать показания. После допроса в светском суде ее обвинили в чародействе и использовании низменной плоти для совращения студента-священника из хорошей семьи. Наказание? Ее провели по улицам Флоренции с обнаженной спиной, высекли до крови, прижгли губы каленым железом, чтобы поставить крест на ее юной красоте, и посадили в тюрьму на два года. Самого Луку, которому тогда не исполнилось и двадцати, отправили в Болонью продолжать учебу. У него не было профессии, доходов или недвижимости — ничего, кроме денег, выплачиваемых его семьей, и скромного доминиканского жалованья. Я видел его в тот день, когда он вернулся. Он побледнел, плечи опустились, мне показалось, что он хромает, смотрел он в землю, но когда наши глаза встречались, его взгляд казался совершенно отсутствующим. Он сухо изложил мне подробности дела, с горечью добавив, что они поставили бы клеймо и на ее половые органы, но передумали, поскольку так ее позора не было бы видно.