Книга Смех людоеда - Пьер Пежю
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Все фонари теперь освещали этого неподвижного человека, громко сипевшего раскрытым ртом. Все ясно видели, что он помешался. В лучах света тенью среди других теней мелькнул мой отец. Потом я узнала, что только он один смог разжать тиски рук, сдавивших детские шеи, только ему удалось поднять друга с земли, а перед тем он что-то долго-долго шептал ему на ухо. Внизу нас ждал весь Кельштайн. Мама, измученная и взволнованная, ушла домой, но я осталась ждать вместе с женщинами, окружавшими жену Морица, и старым хозяином лесопилки, приковылявшим на костылях. Наконец наверху, на тропинке показались темные фигуры. Процессия медленно спускалась, направив лучи фонарей к земле, и мы поняли, что они их нашли, но, поскольку никто не махал руками, чтобы нас успокоить, мы поняли и то, что произошла трагедия. Они приближались бесконечно медленно. Несколько человек поддерживали Морица, который шатался и выглядел совершенно потерянным. Другие несли на руках мертвых детей. В тишине слышалось только шарканье подошв. Мой отец шел далеко позади.
Прямо у меня над ухом завыла жена Морица, я вздрогнула. А потом все сразу закричали, заплакали, поднялся шум, все перепуталось. Кто-то хотел связать Морица, кто-то начал его бить. Я увидела тела детей на трактирном столе, но их тут же накрыли одеялом. Увидела, как жена Морица бежит к реке…
Кельштайн провел страшную ночь! Всем занимался мой отец. Назавтра Морица увезли в психиатрическую лечебницу, очень далеко отсюда. Его жена не утопилась, ее удержали, но через несколько дней она сбежала, и больше никто ее никогда не видел. Да, в общем, никто ее и не искал по-настоящему, через несколько недель никому не хотелось говорить об этой смерти и об этом помешательстве. Кельштайн глухо замолчал, и каждый постарался вернуться к прежней жизни. Трактирщики наливали пиво, молодые парни гоняли на велосипедах, плотники ставили срубы…
Большой дом с закрытыми ставнями и заросшим садом, который ты видел в моем фильме, построил недалеко от лесопилки старик Мориц. Он строил его, пока сын воевал в России, как будто это должно было помочь ему вернуться живым… Можно считать, что помогло, потому что после долгих мучении и Мориц, и мой отец вернулись в Кельштайн и зажили как будто снова. Отец лечил, Мориц работал на лесопилке. Но видишь ли, Поль, эта беда… замедленного действия, да? Она еще подстерегала.
— Клара, так, значит, это твой отец ставит цветы в вазу там, в лесу? Наверное, для него это очень тяжело…
— Понимаешь, Поль, на самом деле я не так уж хорошо знаю своего отца. Хотя он много мной занимался. Мать, вечно погруженная в свою музыку, для меня тоже осталась незнакомкой… Когда-нибудь я тебе обо всем этом расскажу…
Мне бы тоже хотелось рассказать Кларе, что, когда мне было двенадцать лет, моего отца убили посреди Парижа, в Люксембургском саду. Но у меня уже не было сил барахтаться в трясине трагедий. Я вскочил, распахнул дверь и выбежал на балкон. Вечер. Лето. Еще светло. Делаю глубокий вдох. До меня долетает аромат роз, смешанный с запахом тины, наверное, с реки тянет, она совсем рядом.
Клара тем временем ставит на проигрыватель пластинку на 45 оборотов, выбрав один из рассыпанных по полу конвертов, и, когда она, свежая и свободная, как будто ничего страшного сказано не было, выходит на балкон, в комнате взрывается оглушительный рок-н-ролл: звенят гитары, беснуются ударные, и этот голос дикого ангела, единственный в мире! После тишины, почти не нарушаемой звуками материнского пианино, эта мощная эйфорическая музыка, включенная Кларой на полную громкость, все сметает, опрокидывает, затопляет. Рок-н-ролл! Клара стоит рядом, прислонившись к балюстраде над сотнями розовых кустов. Она ритмично покачивает головой, поводит плечами, отбивает такт ладонью на деревянных перилах. Рок-н-ролл! Я стою лицом к лицу с этой удивительной девушкой, почти касаясь ее грудью, и близко-близко вижу черную родинку у нее под правым глазом.
— Ты это слышал у себя во Франции? Это Элвис! Мой защитник! Он отгоняет ноты Иоганна Себастьяна! Его электрическая гитара ограждает меня от хорошо темперированного клавира… Я включаю музыку так громко для того, чтобы мама перестала играть и, наконец, отдохнула. И еще я слушаю рок-н-ролл, когда монтирую свои фильмы. У меня и другие пластинки есть. Мне это нравится.
— И мне тоже!
В то время во Франции оптимизм молодых поддерживали именно звуки рок-н-ролла, и многие мои лицейские друзья мечтали создать группу с вокалистом, ритм, соло, бас-гитарой и ударником. Меня, само собой, влекли ударные: бить в большой барабан, стучать по малым… Но я никогда не бывал в клубах, где выступали первые рок-группы, и плохо знал имена американских певцов.
Мне передалось настроение Клары, я тоже загорелся, и мне всерьез захотелось, чтобы между нами что-нибудь произошло.
С воскресного праздника меня одолевали новые желания. Я испытывал потребность расстаться со своей сумрачной сдержанностью, со своей вежливой скромностью, свернуть шею собственной робости!
Как растратить свою энергию? Я ощутил нечто такое, что можно было бы назвать наслаждением жизнью, но пока это ощущение было смутным. Надо мне на что-нибудь решиться.
Вот здесь, на земле Кельштайна, я и начинаю меняться. Мне хотелось бы… хотелось бы продолжать рисовать, изображать чудо-чудищ, читать, писать, узнавать! Мне хотелось бы… взять на себя ответственность за прошлое с его драмами, его ужасами, его тайнами. И танцевать рок! А почему бы и нет? Играть на ударных! И создавать новые произведения искусства, и снимать фильмы, и распахнуть объятия меняющимся временам… И еще… да, мне хотелось бы заключить в объятия Клару!
Теперь мы соприкасаемся животами, музыка окутывает и возбуждает нас. Вот-вот мы начнем танцевать, или нет, мы уже танцуем, не сходя с места, в полном согласии. Сердце у меня колотится так, будто я вот-вот умру, и какое блаженство знать, что не умру.
Но в то самое мгновение, когда пластинка со скрипом замирает, я вижу через плечо Клары идущего по садовой аллее дражайшего Томаса с велосипедом.
— Так и знал, что найду тебя здесь, mein Franzose! Я искал тебя! Привет, Клара! Можно войти?
Томас сразу оказался неуместным. Он осквернил эту девичью светелку своим грубым голосом и запахом пота. Он говорит Кларе по-немецки что-то непонятное, а мне все больше становится не по себе. Яростно стискиваю в кармане карандаш и зачерствевший ластик. С досады крошу ластик и ломаю карандаш пополам. Пытаюсь сосредоточиться на боли от впившихся в ладонь заноз. Вытаскиваю из кармана руку с зажатыми в ней обломками карандаша, между пальцами сочится кровь, я так и стою столбом на этом дурацком балконе, сжимая кулак, а эти двое, похоже, о чем-то спорят и уже ни малейшего внимания на меня не обращают.
Да, именно в Кельштайне появился новый шифр, а тот, что сложился прежде, спутался. Эта кровь, эти красные розы в лесу, рок-н-ролл, подземелье, задушенные дети, нарисованные на стенах улыбки, смерть, безумие, фуги Баха, поляна и эта лодка, тонущая в черной воде, и над всем этим — глаза Клары… так много знаков, рассыпанных по новой решетке.
Когда, наконец, начинает темнеть, мне ничего не остается, кроме как потихоньку убраться, прихватив все мои рисунки, забытые в углу комнаты. В темном саду встречаю мужчину. Худой, с короткими седыми волосами, в руке чемоданчик, выглядит измученным, но при виде меня распрямляется. Мы здороваемся. Должно быть, доктор Лафонтен?