Книга Передышка - Примо Леви
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но, несмотря ни на что, его нельзя было назвать диктатором. Неплохой администратор, он в своих притеснениях, поборах и злоупотреблениях всегда знал меру, а что касается всякой писанины, тут он держал пальму первенства. Русские, испытывая необъяснимую робость, даже благоговение перед официальной бумагой (смысл которой зачастую им непонятен), питали платоническую любовь к канцелярщине, которой сами овладеть не могли и даже, кажется, не хотели, поэтому в комендатуре к Рови относились терпимо-доброжелательно, если не сказать уважительно. Как ни парадоксально, но между ним и капитаном Егоровым возникла взаимная симпатия, хотя оба они казались мрачными, желчными мизантропами, избегали общения и стремились закрыться каждый в своей скорлупе.
Здесь, в Богучицах, я встретил Леонардо, который уже успел утвердиться в должности врача и обрасти не слишком щедрой, но многочисленной клиентурой. Он, как и я, был узником Буны, а в Катовицы попал на несколько недель раньше, добравшись сюда быстрее и проще, чем я. Врачей среди хефтлингов Буны было великое множество, но лишь единицы (практически только владеющие немецким или особым даром выживания) сумели доказать свою компетентность в медицине главному эсэсовскому врачу и получить разрешение на работу по специальности. Поскольку у Леонардо не было связей, он весь свой лагерный год проработал на общих, самых тяжелых, работах и выжил просто чудом. Он плохо выдерживал физические нагрузки и холод и много раз попадал в санчасть — то из-за распухших ног, то из-за незаживающих ран, то из-за общего истощения. Три раза, на трех, проводившихся в санчасти селекциях его приговаривали к смерти в газовой камере, и три раза благодаря солидарности коллег-медиков он счастливым образом избегал страшной участи. Но дело было не только в везении, а в ценнейшем для лагерных условий даре — в его безграничном терпении, даже смирении, не природном, религиозном или трансцендентном, а сознательном, воспитываемом в себе день за днем, в мужественной уравновешенности, которая чудом удерживала его на грани коллапса.
Санчасть находилась в той же школе, что и русская комендатура, в двух довольно чистых комнатках. Ее создала из ничего Марья Федоровна, военная медсестра. Женщина лет сорока, Марья была похожа на лесную кошку — раскосые, дикие глаза, приплюснутый нос с широкими ноздрями, движения быстрые и бесшумные. Впрочем, она и родилась среди лесов — в самом сердце Сибири.
Марья была энергичная, грубоватая, решительная, деловая. Медикаменты для санчасти она добывала разными способами. Частично они поступали по официальным каналам, с советских военных складов; частично — по неофициальным, через разветвленную сеть черного рынка; но был еще и третий (самый продуктивный) источник: разграбление запасов в концлагерях, немецких больницах и аптеках — иными словами, присвоение того, что, в свою очередь, было присвоено немцами во всех странах Европы. Таким образом, лекарства поступали безо всякого отбора, и в санчасти скопились сотни упаковок фармацевтической продукции с инструкциями на всех языках. Чтобы этими лекарствами пользоваться, их требовалось рассортировать и каталогизировать.
В Освенциме, среди много другого, я твердо выучил (и это был один из самых важных уроков), что ни в коем случае нельзя быть «нулем без палочки». Все дороги закрыты тому, кто ничего не умеет, и, наоборот, открыты перед тем, кто знает толк хоть в каком-то деле, даже самом ничтожном. Вот почему, посоветовавшись с Леонардо, я пришел к Марье и предложил себя в качестве фармацевта-полиглота.
Марья Федоровна смерила меня взглядом женщины, знающей цену мужчинам. Значит, я доктор? Да, ich bin Doktor, не кривя душой, подтверждаю я, воспользовавшись многозначностью этого слова. Но сибирячка не говорит по-немецки, зато (не будучи еврейкой) немного знает идиш. Где она могла его выучить? Вид у меня не слишком внушительный и привлекательный, но для такой работы, может, и сойдет. Марья вынимает из кармана скомканный листок бумаги и спрашивает, как меня зовут.
Когда я к «Леви» добавляю «Примо», ее зеленые глаза загораются сначала подозрительностью, потом удивлением, потом доброжелательностью. Получается, мы почти родственники, говорит она, я Примо, а она Прима. Прима — это фамилия, а полностью Марья Федоровна Прима. Значит, договорились, я могу приступать к работе. Обувь и одежда? Да, нелегкая задача, но она поговорит с Егоровым и еще кое с кем, может, и удастся что-нибудь для меня подобрать. Она записывает мое имя на бумажном клочке, а на следующее утро уже торжественно вручает пропуск — доморощенного вида документ, который тем не менее дает мне право беспрепятственно выходить из лагеря в любое время дня и ночи.
Я жил в комнате с восьмью итальянскими рабочими и каждое утро отправлялся в санчасть на работу. Марья Федоровна вручала мне гору разноцветных коробочек для классификации и баловала меня небольшими подарками — глюкозой (вкуснейшей!), лакричными или мятными пастилками, а иной раз дарила шнурки, пакетик соли или концентрат пудинга. Однажды вечером она пригласила меня к себе в комнату на чашку чаю. На стене над ее кроватью висело семь или восемь фотографий мужчин в военной форме. Почти всех их я знал в лицо: это были офицеры и солдаты комендатуры. Марья Федоровна называла их по именам и говорила о них с сердечной непосредственностью: ведь она их столько лет знала, всю войну с ними прошла!
Работа фармацевта не отнимала много времени, поэтому через несколько дней Леонардо позвал меня помощником в амбулаторию. Первоначально эта амбулатория должна была обслуживать только обитателей лагеря, но очень скоро от того, что здесь лечили бесплатно и не задавали лишних вопросов, клиентура пополнилась русскими военными, жителями Катовиц, проезжими, нищими и темными личностями, не хотевшими иметь дела с властями.
Ни Марья, ни доктор Данченко ничего не имели против такого порядка вещей. Данченко и не мог ничего иметь против, потому что только и делал, что ухаживал за девушками на манер опереточного герцога, а когда по утрам появлялся с короткой проверкой, уже был навеселе. Тем не менее спустя некоторое время Марья вызвала меня к себе и очень официально сообщила, что «Москва распорядилась» упорядочить работу амбулатории. Для этого необходимо завести журнал и вписывать в него фамилии и возраст пациентов, диагноз, какие лекарства выданы и в каких количествах.
По существу, в подобном распоряжении ничего бессмысленного я не видел, но мне хотелось уточнить с Марьей некоторые детали, например, как проверить подлинность фамилии пациента. Марья рассеяла мои сомнения: можно верить пациенту на слово, «Москву» это вполне устроит. Еще одна проблема, посерьезнее: на каком языке вести записи? Итальянский, французский и немецкий исключаются, ни Марья, ни Данченко этих языков не знают. Значит, по-русски? Но русского не знаю я. Марья на секунду задумалась, но вдруг ее словно осенило.
— Галина! — воскликнула она. — Галина, вот кто нам нужен!
Она знает немецкий, сказала Марья, и я смогу диктовать ей по-немецки, а она будет переводить и тут же записывать по-русски. И Марья, чей авторитет почему-то был очень велик, велела немедленно позвать Галину.
Так началось наше сотрудничество с Галиной, восемнадцатилетней украинкой из Казатина, одной из девушек комендатуры. Она была черноволосая, веселая, женственная, с тонким выразительным лицом и умными глазами. Единственная из всех, она умела носить одежду с изяществом, и ее ноги, руки и плечи отвечали привычным для меня, итальянца, представлениям о пропорциях женской фигуры. Она неплохо знала немецкий, и из вечера в вечер с ее помощью, после утомительного обдумывания и обсуждения, требуемые сведения заносились огрызком карандаша в торжественно врученную нам Марьей амбарную книгу, заполняя ее серые страницы. Как итальянские слова «asma», «caviglia», «slogatura»[14]перевести на немецкий, а потом на русский? То и дело впадая в мучительные сомнения, мы вынуждены были прибегать к сложной жестикуляции, и обычно эти лексические изыскания заканчивались звонким смехом Галины.