Книга Записки одной курехи - Мария Ряховская
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Если б не я, не моя любовь к деревне, – отец отступился бы от Жердяев.
Начало весны прошло для моих родителей в тоскливой суете, давшей мало результатов: они искали каких-то профессоров для дедушки, которому было все хуже. Потом суета сама собой прекратилась и наступила тишина. За окном блеклая снеговая каша, уже с утра сумрачно. Настроение такое, будто живем с занавешенными окнами.
Однажды я поехала к бабушке с дедушкой, удивляясь заранее своей новой роли для них. Обычно я ехала есть жирные бабушкины борщи и пироги, взбитые дедушкой сливки и мороженое с вареньем, ходить с дедом в кино, смотреть все подряд по телевизору и наряжаться в бабушкин жемчуг – все это было для меня запретным плодом дома. А сейчас я с удивлением замечала, что мне надо порадовать дедушку и забыть про себя.
Когда я вошла, дед сидел в кресле с бесстрастным выражением лица. Хоть он и спросил, есть ли у меня зимние сапоги, но уже не отреагировал на отрицательный ответ. Дед всегда покупал мне обувь, а для этой зимы не успел. Его голос звучал слабо, как будто издалека – хотя он сидел напротив меня. Мне казалось, что я звоню деду из Евпатории и он едва может расслышать меня из-за треска в проводах.
Бабушка впала в нервное возбуждение и все время бегала из угла в угол, то заново укрывая деду ноги, то вытирая со стола, то перекладывая салфетки на серванте. Потом дед перелег на диван и я видела его прямой нос с горбинкой, абсолютно черные волосы в восемьдесят лет. Он родился в шестом году, успел еще поучиться в гимназии… Над диваном висела его гимназическая грамота, полученная «за отличныя успехи» в Варшаве в 1913 году, юбилейном для Российской империи. В центре грамоты было изображено венчание на царство Михаила Феодоровича, с левой и правой стороны картинку обнимало царское генеалогическое древо.
Бабушка подала деду кусок хлеба с черной икрой. Она обычно хранилась только для меня. А сегодня мне даже не предложили. Я поняла: что-то кончилось.
Я смотрела, как двигались его высокие казачьи скулы: прабабка-то была казачкой. «Насколько он красивей, чем Рейган и даже Штирлиц, в которых влюблена бабушка, – думала я. – Только глаза мертвые».
– Не переживайте. Все идет как надо. Глупо сопротивляться законам природы, – только и произнес он за весь день. А потом добавил: – У Маши приданое теперь есть, значит, все в порядке.
Под приданым он разумел деревенский дом.
Спустя несколько дней ему стали колоть морфий, и он уже не приходил в сознание. Но однажды, когда около него сидела мама и гладила его по голове, дед открыл глаза и разозлился: зачем она здесь сидит?! Приказал ей уходить и больше не являться.
Отец и дочь всегда любили друг друга. Между ними всю жизнь были красивые отношения. Подарки к каждому празднику, цветы. Часами ходили по старой Москве. Обошли все возможные музеи. Как влюбленные. Дед не хотел, чтобы мама видела его мучения, таскала его на себе в туалет. Эти обязанности он оставлял бабушке – хотя и ее, давно нелюбимую, пожалел: просил ее отвезти его в больницу, знал, что она боится мертвых все-таки больше грозы, мышей и электричества.
В больницу деда не повезли, и возле лежащего в забытьи отца оставалась моя мама. Однажды она позвонила и спросила, ем ли я яблоки, а потом сказала, что дедушка умер.
Смерть дедушки и пожар в Жердяях стали гранью детства.
Мама была надорвана, наша маленькая семья стала еще слабее. Она теперь не хотела помнить о сидящих под снегом луковицах цветов и выстланных плитками дорожках, еще больше невзлюбила жердяев: «Дом кто-то поджег…» Не хотела туда возвращаться.Прошло три года. Как это возможно? Я не была в деревне три лета!..
Шел восемьдесят девятый год. Купить лес или кирпич можно было по большому блату. Надо было строить новый дом – но в магазинах не было даже гвоздей. Денег тоже не водилось. Отец понимал, что нам нужен дом, однако тянул со стройкой.
Мне было тринадцать, и я обнаружила новый источник знаний о мире. Им оказалась тусовка на Гоголях, – там собирались хиппи. Захаживали и панки, и анархисты в красно-черных феньках. В восемьдесят восьмом я принесла с тусовки песни Цоя, Борисова и Моррисона, анекдоты. Двое панков видели, как девушка на водных лыжах исчезла в волнах. Нырнули, вытащили, она зеленая и воняет. Переговариваются: «Та ведь была на лыжах, эта на коньках». Или другой: панк возит коляску с ребенком. Старуха: «Чего ребенок-то зеленый?» – «Стало быть, сдох».
Мама возмущалась, когда я пересказывала ей такое, сникала в отчаянии:
– Зачем вы это рассказываете?
Отец, утешая ее и одновременно сердясь на жену за слабость, стал говорить, что подобные анекдоты, тексты и голоса, как и рок-музыка, сообщают мне, их дочери, знания о современном мире, истолковывают его, приучают к нему. Вырабатывают привыкание.
– Какое привыкание, чего говоришь? – вскрикивала мама. – Подобные знания – вредоносны! И жизнь в них предстает безобразной.
…Прекрасна в своей простоте была жизнь в деревне в минувшие годы. Была!.. За то время, что нас там не видали, изменились и Жердяи. Через два года в Питере, походя, в суетливых поисках встречи со своим кумиром Борисовым, я услышу строчки неизвестного поэта. «Не будьте дураками, запасайтесь сумерками». Дескать, завтра будет сплошная ночь.
В деревню поехали вдвоем с отцом. Он наконец решился строиться. У меня были каникулы. Стоял на редкость холодный, промозглый март. Ноги тонули в снеговой каше.
По приезде я тут же побежала к Нюре.
Нюра уехала к очередной знахарке. Возле Тани сидела Капа и кормила племянницу с ложечки. Я расстроилась, что не застала Нюру. Сколько упорства, сколько в ней силы! Два года, что мы не виделись, она ездила по кладбищам и писала мне письма. Рассказывала, как пыталась вырвать у кошки глаза по рецепту ведьмы Маргариты Семеновны и засунула животное в валенок – чтобы не билась, но кошка вылезла, поцарапала Нюре руки, укусила и убежала!
Капа рассказывала, как приезжала Зинаида, обнадежила и пропала. Как однажды Нюра почти напала на след; сердце заколотилось возле одной могилы, но не тут-то было: из кустов вылетел какой-то мужик, весь в перьях по черному пальто, кинулся к ней с криком «Убью!». Бежала от него, а возвратясь, не могла найти то место.
Мы обедали у Евдокии, пили чай с вареньем у Капы, день закончили у Крёстной.
Там отец напился с плотником Степкой, черноголовым говорливым мужичком, чье имя, названное по телефону бабушкой в день после пожара, так напугало покойного деда.
Степка этот жил у Крёстной, набивался в мужья к ее разведенной дочери и называл «тещу» «моя рыбка». То и дело к своему дружку являлся Серый.
Кроме того, жил у Крёстной и некий постоялец, получивший в Жердяях прозвище Доцент. Его звание следует писать с заглавной буквы. В Жердяях оно заменило ему и имя, и фамилию. Этот здоровяк, доцент архитектуры, совсем не походил на тощих сутулых ученых, имел простонародную внешность и нестриженую бородищу.