Книга Доктор Фаустус - Томас Манн
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Впрочем, в иронически-уничижительном отношении Адриана к гимназическим премудростям и требованиям, как и во всяком правиле, имелось исключение. Я говорю об его несомненном интересе к дисциплине, в которой я не очень-то преуспевал, а именно к математике. Собственная моя слабость в этом предмете, кое-как компенсировавшаяся рьяным усердием на филологическом поприще, заставила меня понять, что отличные успехи в какой-либо области непременно обусловлены симпатией к предмету, и потому для меня было истинной отрадой сознавать, что и мой друг подвластен этому закону. Ведь математика в качестве прикладной логики, тем не менее пребывающей в сфере высокой и чистой абстракции, занимает своеобразное, посредствующее положение между науками гуманистическими и практическими, а из того, что Адриан в разговоре не раз упоминал о том, какое она ему доставляет удовольствие, явствовало, что это посредствующее положение он воспринимал как положение высокое, доминирующее, универсальное или, употребляя его эпитет, «истинное». Сердце радовалось слышать от него такое слово, оно было точно якорь, точно опора. Значит, недаром я себя спрашивал, что же для него «истинное»? «Ты просто медведь, если этого не понимаешь, — сказал он мне однажды. — Нет ничего лучше, как наблюдать за порядковыми соотношениями. Порядок — всё. «Что от бога, то упорядочено», — гласит Послание к римлянам. Он покраснел, а я только глаза раскрыл: он, оказывается, был религиозен.
С ним всё как-то «оказывалось», всегда надо было его на чём-то словить, застигнуть, «поймать с поличным», раскрыть его карты: тогда он краснел, тебе же хотелось стукнуть себя по лбу за то, что ты раньше ничего за ним не заметил. Так, совсем случайно узнал я, что он для собственного удовольствия занимается алгеброй, усвоил таблицу логарифмов, сидит над уравнениями второй степени — задолго до того, как в его классе дошли до них. Этому предшествовало другое открытие, чтобы не сказать разоблачение, о чём я уже мельком упомянул выше, — его самостоятельное, тайное изучение клавиатуры, аккордики, розы ветров тональностей, квинтового круга и то, что он, ничего не слышав о расстановке пальцев, не зная даже нот, использовал эти гармонические находки для всевозможных упражнений в модуляциях и для создания ритмически весьма неопределённых мелодических построений. Однажды вечером — Адриану шёл тогда пятнадцатый год — я нашёл его не у себя в комнате, а за фисгармонией, занимавшей мало почётное место в одной из проходных комнатушек жилого этажа. Наверно, с минуту я слушал стоя за дверью, потом устыдился, вошёл к нему и спросил, чем он тут занимается? Он спустил раздувальные мехи фисгармонии, засмеялся и слегка покраснел.
— Праздность, — сказал он, — мать всех пороков. Мне было скучно, а когда я скучаю, меня часто тянет сюда побренчать. Эта старая шарманка стоит в забросе, но в смиреннице много чего скрыто. Смотри, как любопытно, то есть, конечно, любопытного тут нет ничего, но когда это делаешь сам, да ещё в первый раз, все эти взаимосвязи и движения по кругу и вправду кажутся любопытными.
Под его руками зазвучал аккорд, сплошь чёрные клавиши фа-диез, ля-диез, до-диез, он прибавил к ним ми и этим демаскировал аккорд, поначалу казавшийся фа-диез-мажором, в качестве си-мажора, а именно — в виде его пятой или доминантной ступени.
— Такое созвучие, — заметил он, — само по себе не имеет тональности. Здесь всё взаимосвязь, и взаимосвязь образует круг.
Звук ля, который стремится к разрешению в соль-диез, то есть переводит тональность из си-мажора в ми-мажор, повёл его дальше, и вот он через ля, ре и соль пришёл к до-мажору, и Адриан тут же мне показал, как, прибегая к бемолям, можно на каждой из двенадцати звуков хроматической гаммы построить мажорную или минорную тональность.
— Впрочем, эта старая история, — сказал он. — Я уж давно над этим думаю. Слушай, вот так звучит благороднее! — И он принялся демонстрировать мне модуляции в далёкие тональности, используя так называемое терцовое родство и неаполитанскую сексту.
Как называются все эти штуки, он не знал, однако повторил:
— Взаимосвязь — всё. И если тебе хочется точнее её определить, то имя ей — «двусмысленность». — В подтверждение своих слов он взял на фисгармонии аккордовую последовательность, в тональности на слух неопределённой, и показал, как, опустив звук фа, который в соль-мажоре заступило бы фа-диез, можно создать впечатление тональной неопределённости, колеблющейся между до-мажором и соль-мажором, или же как слух не может решить при опущении звука си, который бы понизился в фа-мажоре на си-бемоль, имеет ли он дело с до-мажором или фа-мажором?
— Знаешь, что я думаю, — сказал он. — Что в музыке двусмысленность возведена в систему. Возьми один тон или другой. Можно понять его так, а можно и по-иному, снизу он будет казаться более высоким, а сверху более низким, и если у тебя есть смекалка, ты можешь обратить в свою пользу эту двусмысленность. — Одним словом, он в принципе уже постиг энгармонические замены и даже некоторые приёмы, позволяющие использовать эти превращения для модулирования.
Почему я был не только удивлён, но взволнован и даже немного испуган? У него горели щёки, чего никогда не случалось во время школьных занятий, даже на уроках алгебры.
Я, правда, попросил его ещё немножко поимпровизировать, но почувствовал нечто вроде облегченья, когда он отказался, воскликнув: «Вздор, вздор!» Что ж это было за облегченье? Оно могло бы объяснить мне, как я гордился его всегдашним безразличием, и ещё — как ясно я ощутил, что, после того как он сказал: «Смотри, до чего любопытно», — это безразличие стало не более как маской. Я почуял зарождение страсти — Адриановой страсти! Может быть, мне следовало бы радоваться? Но я вдруг застыдился, даже испугался.
Что он, оставаясь один, занимался музыкой, это я теперь знал, а так как фисгармония стояла в проходной комнате, то долго это не могло оставаться тайной. Однажды вечером приёмный отец Адриана сказал ему:
— Итак, племянничек, то, что я сегодня слышал, доказывает, что ты не впервой подошёл к инструменту.
— Что ты хочешь сказать, дядюшка Нико?
— Ну-ну, не корчи, пожалуйста, невинного младенца! Ты у нас стал музицировать.
— Что за выражение!
— Им пользуются, говоря о более пустых занятиях. Твой переход от фа-мажора в ля-мажор был вовсе не плох. Тебе это по душе?
— Ах, дядя!
— Надо думать, что да. Так вот что я тебе скажу. Эту старую рухлядь, на которую никто не польстится, мы снесём наверх к тебе в комнату. Пусть будет, под рукой, когда тебе придёт охота поиграть.
— Ты страшно мил, дядюшка, но, право же, не стоит трудов.
— Труды так невелики, что удовольствие, надо надеяться, всё же будет больше. И ещё одно, племянник. Тебе надо учиться играть на рояле.
— Ты думаешь, дядюшка Нико? Брать уроки музыки? Не знаю, но в этом есть что-то от «благородной девицы».
— Насчёт благородства я согласен, а девица не обязательна. Если ты будешь заниматься с Кречмаром, дело пойдёт. Штанов он с нас, по старой дружбе, за уроки не снимет, а под твои воздушные замки будет подведён фундамент. Я поговорю с ним.