Книга Метро 2033. Корни небес - Туллио Аволедо
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Почему вы не ушли? Почему остались? Вы могли развернуть грузовики и отправиться на поиски другого убежища…
Максим покачивает головой:
— Не знаю. Конечно, решение принял кардинал, но никто из нас не возразил, когда он сказал, что мы остаемся здесь. Быть может, дело было в переизбытке чувств: ведь мы нашли такое большое скопление выживших. Не знаю. Мы как будто вернулись домой. Даже несмотря на то, что дома было мерзко. Если бы это был брак, то мы были бы красивой и богатой невестой, а мужем был бы нищий тролль, уводящий ее жить в мокром и холодном подвале.
Я улыбаюсь.
— По теперешним временам подвалы — это неплохо. В наше время их решительно недооценивали.
— Вы созданы не для мышиной доли… — отзывается Максим.
В «Божественной комедии» Данте говорит «Вы созданы не для животной доли».[23]Но это изменение стиха вполне подходит: мы живем, как мыши, в мире, который наши предки сочли бы недостойным. Мы питаемся нечистой пищей. Мы обшариваем и разграбляем заброшенные дома, радуясь находкам, которые до Страдания посчитали бы мусором. Мы скрываемся от жестокого дневного света, прячась все глубже. Бледные, как призраки. Больные. Мы — уродливая карикатура на человечество, которым были когда-то.
Но жить, выживать — означает устанавливать строгие границы своей гордости.
— Что важно, так это жить, — отвечаю я.
Максим встряхивает головой. Его густые седые волосы (которые он даже здесь, внизу, непонятно каким образом умудряется содержать в чистоте) колышутся, как львиная грива. Максим — вылитый польский актер прошлого века Даниэль Ольбрыхский.[24]
— Я не согласен, — говорит он. — Важно и то, как живешь. Когда положение невыносимо, стиль — это все. Знаю, знаю, ты не согласен. Не заставляй себя повторять это. Но я вижу это так.
У Максима легкий, едва заметный акцент. И его итальянский решительно лучше моего. В прошлой жизни он был преподавателем теоретической физики в Санкт-Петербургском Государственном Университете. В день, когда все изменилось, он был в Риме на конференции, организованной Папской академией наук.[25]Спустя год он вошел в состав академии, а теперь, насколько известно, был последним ее членом.
— Рано или поздно меня тоже попросят выйти с какой-нибудь экспедицией, и я не вернусь. Как и другие до меня. Совет не придает науке никакого значения. В свете того, что мы натворили, нельзя сказать, что они не правы. Но в целом, теоретическая физика никого не убила. Я хочу сказать, непосредственно не убила.
Мы делили с ним эту комнату почти десять лет. Мы теперь знаем друг друга, как старые супруги. Или сокамерники. Ограниченность пространства сближает.
Или сводит с ума.
Над койкой Максима висит несколько фотографий. Прекрасная женщина намного моложе его. Две голубоглазые девочки. Это не настоящие фотографии, а вырезки из старых модных журналов. Края ободраны.
— У меня ни одной фотографии Алексии и Ирины. И фотографии жены тоже, — признался он мне однажды вечером, глядя в угол комнаты. — У меня есть только память о них. Я даже не знаю, живы ли они. Но предполагаю, что нет. Вероятней всего, что нет. К тому же, это все равно не жизнь. Даже не знаю, чего желать для них. Или для нас.
Максим объяснил мне, что всегда мечтал о сыне, так что, когда родилась его младшая дочь, он уговорил жену назвать её необычным для России именем Алексия.
Рядом с фотографиями висят четыре открытки. Бруклинский мост. Кремль. Эйфелева башня. Эрмитаж.
Потрепанные десятилетиями в сырости, края фотографий загнулись, как у пергамента. Цвета поблекли. Я спрашиваю себя, что сталось с этими городами. Они мертвы, как древние Фивы. Как храмы Ангкора. Видимо, по сравнению с местами, которые они изображают, эти изображения мало пострадали.
В последние часы Максим рассказывал мне о том, что может встретиться нам на нашем пути. Он описал мне климатические и другие изменения, произошедшие с наступлением нового Ледникового периода. О том, как, по его прикидкам, отступили моря. Он говорил о странных созданиях, бродящих снаружи в темноте и даже в бледном смертельном солнечном свете. Смертельном для нас, но не для них.
Он подарил мне все, что знал. Он положил в мой рюкзак блокнот в черном кожаном переплете, потертый и распухший от вклеенных между страниц листков.
— Что это? — спросил я его.
— Возьми. Тебе пригодится. Это плод долгой работы. Голоса множества людей, которых больше нет. Используя их, ты проявишь уважение к их жертве. И к моей работе. Читай по чуть-чуть за раз.
Перелистывая страницы пухлого молескина, я увидел десятки рисунков, карт и сложных преобразовательных таблиц. Некоторые рисунки были очень… странными. Я не знаю, как еще можно их описать. Чудовищные создания. Живые и препарированные, с хорошо видными органами между раскрытых ребер. Органами, названия которых я не знал. Думаю, что у каждого в воображении водятся подобные вещи. Однажды в библиотеке семинарии один священник, проходя мимо меня, дал мне пощечину. Когда я в ярости повернулся к нему, он ограничился тем, что указал пальцем на рисунок, который я нарисовал в тетради. Это была женщина с большими крыльями. Я нарисовал ее, не отдавая себе в этом отчета, пока учился. Вероятно, его оскорбила не сама по себе женщина, одетая довольно прилично, а наличие крыльев. Крылья были, как у летучей мыши. Возможно, будь женщина пернатой, священник принял бы ее за ангела.
Быть может, Максим точно так же механически рисовал этих чудовищ на полях своих заметок. У каждого есть свои темные стороны.
Я положил блокнот не в рюкзак, а в карман куртки. Несмотря ни на что, давление на грудь около сердца дает мне ободряющее чувство. Там она и останется на протяжении всего путешествия. В теперешние времена дружба — еще большая редкость, чем вода и тепло.
В дверях Максим на прощание сжимает меня в объятьях. Его руки когда-то были сильны, как лапы медведя, но теперь стали немощными руками старика. Потом отпускает меня и говорит: