Книга Каменная болезнь. Бестолковая графиня - Милена Агус
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Ее сыну, понятное дело, они ничего не говорили: уж какая кровь есть, такая и есть, а вот маме, девушке здоровой, надо все это знать. Так что мама, сидя за столом с сардскими сладостями и кофе в позолоченной чашке, выслушала длинный рассказ моих бабок.
Так вот, родители решили, что дочери в клинике будет хорошо: целый лес морских сосен, айлантов, кипров, олеандров, дрока и рожковых деревьев; аллеи, по которым она могла бы прогуливаться. И потом, это был не угрюмый каземат, которого она могла бы испугаться, а несколько вилл начала века, ухоженных и окруженных садом. Отделение, в которое хотели поместить бабушку, называлось «Для тихих»: двухэтажная вилла, с входом через элегантную витражную дверь, гостиной, двумя столовыми и восемью палатами — никто бы не подумал, что тут держат сумасшедших, если бы не забранные решетками лестницы. Поскольку бабушка была тихая, она могла бы свободно выходить из отделения и посещать, например, здание администрации: там была библиотека и читальный зал, где она могла бы читать в свое удовольствие романы, писать стихи — сколько ей вздумается, но под контролем врачей. И никогда не встречала бы пациентов из других отделений, предназначенных для полубуйных и буйных, никто не запирал бы ее в изоляторе и не привязывал к койке. Дома ей было даже хуже, ведь каждый раз, когда на нее находили приступы отчаяния и она хотела наложить на себя руки, как-то приходилось ее спасать. А как еще, если не запирая в амбаре, к окну которого пришлось даже приладить решетку, или не привязывая тряпками к кровати? На окнах клиники вообще не было решеток. Там использовали систему, разработанную неким доктором Франком в клинике в Мюстерлингере: окна с хитрым запором, а стекла — на стальном каркасе, которого, однако, не было видно. Прадед и прабабка взяли формуляры, которые следовало заполнить для клиники, но они собирались еще подумать, и надо было уговорить бабушку показаться врачу, и тут началась война.
Дома ее держать все же нельзя было, несмотря на то, что она была не опасна для окружающих и никому не вредила, кроме себя самой и собственных вещей; тем не менее в деревне их улицу называли inguni undi biviri sa macca.[34]
Она все время позорила семью. В первый раз это случилось в церкви: ей понравился какой-то паренек, и она стала постоянно оглядываться на скамейку, где сидели мужчины, пялиться на него и улыбаться — он тоже скалился в ответ. Тогда она вытащила из волос булавку, и на плечи ее опустилось блестящее черное облако густых волос: казалось, что это какое-то ведьмовство, какая-то дьявольская уловка. Моя прабабка выбежала из церкви, волоча за собой тогда еще единственную дочь, вопящую: «Я люблю его! И он меня!» — и, едва затащив в ворота дома, жестоко избила — била всем, что попадалось под руку: лошадиной подпругой, ремнем, ковшом, колотушкой для белья, колодезным тросом, пока бабушка не превратилась в безвольную тряпичную куклу, свисающую с рук. Потом она позвала священника и попросила выгнать из нее бесов, но священник только благословил девочку, сказав, что это славный ребенок и никаких бесов в нем нет. Эту историю прабабка всем рассказывала, чтобы оправдать дочку — полоумную, но добрую — и убедить гостей, что приходить в их дом не опасно. Хотя на всякий случай обряд изгнания бесов над ней втихомолку производила до самой свадьбы с дедом. Ее болезнь родные считали чем-то вроде любовного безумия. Происходило это так. Стоило, например, мужчине, приятному на вид, появиться в доме и, не дай бог, ей улыбнуться или просто на нее взглянуть — а такое бывало, потому что она была красивая девушка — она считала его своим кавалером. Теперь она ждала, что он обязательно придет снова, признается в любви, сделает предложение, и все время что-то писала в этой своей проклятой тетрадке, которую они тщетно искали по всему дому, чтобы показать врачу в клинике. Конечно, никто и не думал звать ее в жены, а она одевалась во все лучшее, цепляла сережки и такой красавицей — она действительно была необыкновенно хороша — усаживалась на террасе и с неподвижной улыбкой на лице не сводила глаз с двери, будто не понимала, где она, почему и как попала сюда из своей лунной страны. Потом ее мать выяснила, что та писала этим мужчинам письма и стихи, и когда понимала, что они никогда не вернутся, кидалась на землю, голосила, пыталась разделаться со всем своим добром и с самой собой, и приходилось привязывать ее тряпками к кровати. На самом деле ни одного ухажера у нее не было, ни одному мужчине из местных не пришло бы в голову просить руки моей бабушки, и оставалось только молиться, что, несмотря на этакую стыдобищу, кто-нибудь позарится на сестер сумасшедшей.
В мае сорок третьего деду — беженцу, без крыши над головой, еще не отошедшему от горя после гибели жены, не нужно было ничего объяснять: весной у бабушки наступало обострение. В другие времена года бабушка бывала спокойной, ухаживала за цветами, работала в поле, пекла хлеб, вышивала крестиком, мыла пол на веранде, кормила куриц и кроликов и играла сними, рисовала орнаменты на стенах — такие красивые, что ее звали соседи обновить дом к весне. Прабабка была так рада, что ее зовут в другие дома, что даже не велела брать за это денег, хотя тетки считали, что это неправильно. Вскоре по приезде дед, сидя за столом перед тарелкой супа, рассказал о том, что случилось с его домом на улице Манно тринадцатого мая: как вся его семья собралась дома по случаю его дня рождения, жена обещала испечь пирог, и он уже подходил к дому, когда услышал сирену воздушной тревоги и решил, что найдет своих в бомбоубежище в городском парке — но там никого не было. Той ночью бабушка разодрала свои вышивки, замалевала жуткими каракулями орнаменты на стене, а тело и лицо исцарапала розовыми шипами, так что они застряли у нее даже в голове. На следующий день будущий муж попытался поговорить с ней: она закрылась в конюшне среди навоза, и он говорил с ней со двора, через деревянную дверь, говорил, что такова жизнь, и в ней случаются вещи ужасные, но есть и прекрасное — например, ее орнаменты и ее вышивки, так зачем же их уничтожать? Бабушка из своего вонючего убежища отвечала ему странно:
— Мои вещи кажутся красивыми, но это неправда. На самом деле они уродливые. Это я должна была умереть, а не ваша жена. В вашей жене было самое главное — то, что все преображает. А во мне нет. Я уродина. Мое место среди навоза и мусора. Пусть я умру.
— И что же, по-вашему, барышня, это самое главное? — спросил дедушка. Но из конюшни больше не раздалось ни звука. И потом, когда у нее случались выкидыш за выкидышем на первых месяцах беременности, она продолжала твердить, что ей все равно не стать хорошей матерью именно потому, что в ней нет самого главного, и дети ее не рождаются, потому что у них этого нет, и она все больше и больше замыкалась в своем лунном мире.
Закончив свой рассказ, бабки проводили маму на автобус, вручили ей кульки со сладостями, колбасу, буханку домашнего хлеба; пока ждали автобус, гладили ее по длинным густым волосам и спросили — наверное, просто чтобы сменить тему разговора, — чем она хочет заниматься в жизни.
— Играть на флейте, — ответила мама.
Это понятно, но они хотели знать, кем она хочет работать, именно работать.