Книга Картинки деревенской жизни - Амос Оз
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
10
Несмотря на хилое тело и слабые плечи, Адаль, студент, обязался выкорчевать колючки, которые после смерти Дани заполонили все углы двора. Кроме того, он по своей инициативе посадил на небольшом участке у дорожки, проложенной от ворот к ступеням, ведущим на веранду, овощи и ухаживал за ними. Он также обрезал и поливал живую изгородь, разросшуюся и одичавшую, следил за олеандрами, розами и геранью, росшими перед домом. Добровольно вызвался навести порядок в подвале. А еще подрядился исполнять большинство домашних работ: драил полы; развешивал белье, вынутое из стиральной машины; гладил рубашки и блузки; мыл посуду в раковине. Он даже вновь восстановил маленькую домашнюю столярную мастерскую Дани Франко: ему удалось смазать, наточить и запустить электропилу. Рахель купила ему новые тиски вместо старых, проржавевших, деревянные плиты, гвозди и шурупы, столярный клей. В свободные часы студент соорудил полки, несколько тумбочек, постепенно обновил столбы забора и убрал старые, поломанные, ведущие во двор ворота, установив на их месте новые, которые выкрасил в зеленый цвет. Ворота получились легкие, а благодаря установленным пружинам обе их створки порхали за твоей спиной взад-вперед раз пять-шесть, перед тем как успокоиться и мягко, не хлопая, закрыться.
Долгими летними вечерами сидел студент в одиночестве на пороге своего домика, где когда-то выращивались цыплята, курил, записывал что-то в тетрадь, которая лежала поверх закрытой книги, покоившейся на его сведенных коленях. В домике Рахель поставила ему железную кровать со старым матрацем, стул, письменный стол школьного образца, а еще электроплиту и маленький холодильник, где Адаль держал немного овощей, сыр, лоток яиц и картонную упаковку с молоком. До десяти или половины одиннадцатого сидел он каждый вечер на пороге своего домика при свете желтой электролампочки, золотистая пыльца опилок парила вокруг его темной головы, кожа источала крепкий запах мужского пота, смешанный с острым алкогольным ароматом столярного клея.
Случалось, что после захода солнца сидел он там и играл для души на губной гармонике в сумерках или при лунном свете.
Старик, устроившийся на веранде, глядел на него и брюзжал: «Снова он изливает душу свою в этих восточных руладах. Уж точно тоскует по нашей стране и по нашей земле, и в этом они нам не уступят никогда».
Знал Адаль не более пяти-шести мелодий и без устали наигрывал их вновь и вновь. Случалось, бросив играть, он отдыхал — сидел без движения на верхней ступеньке у порога своего домика, прислонясь спиной к стене, погруженный то ли в раздумья, то ли в дрему. Примерно часов в одиннадцать он поднимался и заходил в домик. Свет над его кроватью продолжал гореть и после того, как Рахель и ее отец уже гасили лампочки, при которых читали перед сном в своих комнатах, и ложились спать.
«В два часа ночи, когда вновь начали копать под фундаментом дома, — говорил старик, — я встал и пошел проверить, горит ли до сих пор свет у этого маленького студента-иноверца. Никакого света не было. Возможно, он погасил свет и уснул, а очень даже могло быть, что погасил и спустился в подвал вести подкоп под нас».
Еду себе Адаль готовил сам: черный хлеб с нарезанными помидорами и маслинами, огурец, лук, зеленый перец, кубики соленого твердого сыра, сардины, крутое яйцо, кабачки или баклажаны, тушенные с чесноком и томатом. А на десерт он приготовлял в закопченном жестяном кувшине свой любимый напиток — теплую воду с медом, листьями шалфея и гвоздикой или с розовыми лепестками.
Не раз с веранды наблюдала за ним Рахель: сидел он все на той же ступеньке, тетрадь на коленях; он пишет, останавливается, раздумывает, добавляет несколько слов, снова останавливается и задумывается, выводит еще одну-две строчки. Встает, обходит двор медленными шагами, чтобы выключить садовый дождеватель, либо накормить кошек, либо бросить горсть кукурузных зерен голубям. Ибо и голубятню поставил Адаль в конце двора. Потом он возвращается, усаживается на ступеньку, играет на губной гармонике свои пять или шесть мелодий одну за другой, извлекая протяжные грустные звуки, от которых щемит сердце, а потом осторожно вытирает гармонику подолом рубашки и прячет в нагрудный карман. И снова склоняется над тетрадью…
И Рахель писала по вечерам. Три или четыре раза в неделю, а то и каждый день в то лето сидели она и ее старый отец друг против друга на веранде, по разные стороны стола, покрытого цветастой клеенкой. Старик говорил и говорил, а Рахель хоть временами и кривила губы, записывала его воспоминания.
11
— Ицхак Табенкин — идеолог рабочего движения, — говорил Песах Кедем, — но, пожалуй, ты бы лучше не спрашивала меня о Табенкине. — А она и не спрашивала. — Этот Табенкин на старости лет решил прикинуться верховным учителем благочестивых: отрастил длинную бороду до колен, начал печатать свои наставления, которые, как он полагал, имели силу закона. Но о нем я не хочу говорить тебе. Ни единого слова. Ни хорошего, ни плохого. Был он великим фанатиком. Поверь мне. И догматиком. Человеком жестоким, властным. Даже с женой и детьми своими жестоко обращался все эти годы. Но что мне до него? Мне о нем нечего сказать. Даже под пытками тебе не удастся вытянуть из меня ни единого дурного слова о Табенкине. Но и ни одного хорошего. Только отметь, пожалуйста, поточнее в своих записях: Песах Кедем предпочитает обойти полным молчанием всю историю великого конфликта, случившегося между ним и Табенкином в пятьдесят втором году. Записала? Слово в слово? Точно? Итак, будь добра, по великой милости твоей, добавь следующее: с моральной точки зрения общественно-политическое движение «Поалей Цион», сочетавшее сионизм с социалистической идеологией, стояло по меньшей мере на две-три ступеньки ниже молодежного лево-социалистического движения «Ха-поэль ха-цаир». Нет. Это ты, пожалуй, вычеркни. Вместо этого напиши: Песах Кедем не видит более никакого смысла определять свое отношение к разногласиям между «Поалей Цион» и «Ха-поэль ха-цаир». Время прошло, и что было, то сплыло. Да к тому же сама действительность отвесила по звонкой пощечине каждому из движений и доказала всякому, кто не догматичный фанатик, насколько идеологи этих движений ошибались и насколько я оказался прав относительно тех разногласий. Со всей свойственной мне скромностью я утверждаю это, причем вполне объективно; я оказался прав, а они ошибались. Нет. Зачеркни, пожалуйста, слово «ошибались» и напиши вместо него «совершили преступление». Совершили преступление, да еще усугубили его тяжким грехом, нападая на меня, облыжно обвиняя, приписывая мне всякую чушь, глупость и вздор. Однако действительность собственной персоной, объективная действительность доказала четко и бесповоротно, насколько преступным было их поведение по отношению ко мне. Но преступнее всего вели себя товарищ Позор и товарищ Провал, подручные Табенкина. Точка. Конец абзаца. Да ведь в нашей юности я любил и того и другого. Даже Табенкина я любил, пока не стал он бонзой. И они любили меня немного. Мы мечтали исправить самих себя, исправить весь мир. Мы любили эти холмы, эти долины, и даже пустыню немного любили… Где мы остановились, Рахель? Как мы докатились до этого? Где мы были прежде и на чем остановились? На бороде Табенкина, мне кажется…
Она наполнила его стакан кока-колой — в последнее время он полюбил этот напиток, вытеснивший и чай, и лимонад. Правда, старик упорно называл его «кока-кока», и никакие попытки дочери исправлять ошибку не помогали. Партия «Поалей Цион» в его устах превращалась в «Пойле Циен», «Ха-поэль ха-цаир» становился у него «Пойле цоир». Говоря о себе в третьем лице, он произносил «Пейсах Кейдем». Что же до «кока-коки», он настаивал на том, чтобы налитый в стакан напиток отстаивался до тех пор, пока не исчезнут с его поверхности все пузырьки, и только после этого подносил питье к потрескавшимся губам.