Книга "Еврейское слово". Колонки - Анатолий Найман
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Смерть моего врага» не притча, персонажи которой представительствуют за весь человеческий род. Нет, это просто живые люди, знакомые и случайные пешеходы на улице. Промельк притчи поприсутствует ближе к началу, когда герой, еще юноша, выслушивает от того самого общего у них с Б. друга историю. Стадо великолепных лосей, переселенное из России в прекрасные условия лесов и озер Германии, начинает вымирать. По причине, как выясняется, отсутствия волков. Баланс взаимозависимости истребителей и жертв оказывается необходимым для выживания тех и других. Волк – инструмент смерти лося, при этом лось инстинктивно желает смерти волку, и такое сочетание устанавливает между ними особую, уникальную близость. Герой дождался смерти Б. «За одну ночь свершилась его судьба, но для меня это продолжалось столетиями… Я размышляю обо всех сразу, кого лишился из-за него. Я испытываю скорбь и боль, жизнь моя опустела, я чуть было не написал, что с его смертью жизнь моя еще больше опустела… Он забрал в свою смерть кусок моей жизни, и это необратимо».
Смертью врага завершается история. А я хочу закончить колонку на пике сюжета книги. Когда те, кто оскверняли кладбище, рассказали в подробностях, как это происходило, один из них признался, что у него в голове вертится пословица. «Я ее немного подзабыл, но смысл примерно помню, меня мама научила, она начинается: “Не делай другому то…”». Герой откликается: пословица старая, мой отец всегда ее повторял. «“Ее сочинил… не помню точно, кажется Гилель или кто-то вроде него”. – “Это кто такой?” – “Да так, один старик”, – только и сказал я».
И про себя прибавил: добрый, старый бородач Гилель, ты истолковывал и объяснял этот мир всем, кто колеблется, стоя на одной ноге…
Имя Ханны Арендт как яркой общественной и политической фигуры XX столетия, в первую же очередь, как одного из крупнейших философов, чьи мысли и по сегодняшний день только прибавляют в актуальности, регулярно появляется на страницах «Еврейского слова». В декабре на фестивале немецкого кино был показан фильм о ней режиссера Маргареты фон Тротта. Это картина о событиях, сделавших Ханну Арендт всемирно известной, принесших ей боль, враждебность западных интеллектуалов, разрыв с подавляющим большинством евреев, в особенности в Израиле. Одобрение тоже, но несравнимо меньшее, чем этот обвал негодования.
Что фильм будет не надуманный, не подогнанный под заранее выбранную установку, не подкладывающий гирьки на чаши весов, измеряющих вины людей и народов, про- и антиизраильские настроения, – что разговор, короче, пойдет по-честному, я понял с первых кадров. На них курили. Очень много, все, сигареты вынимались из пачек одна за другой, постоянно щелкали зажигалки, дым, выпускаемый изо рта после затяжки, был своего рода тоже действующим лицом. Он появлялся как наглядное думание о происходящем, образ возникающей мысли, повисал в помещении вокруг курильщика, между собеседниками и расходился в пространстве. Я против курения, но еще больше мне претит насилие по отношению к курящим, а так как оно исходит от властей, которые убеждены, что насилие есть сама их сущность, то для меня болотное дело, цензура и запрет на табак имеют одни корни. Между тем, смысл того, о чем люди на экране говорили, был для них – а через их убедительность и для зрительного зала – настолько важен, что все понимали, что не закурить им невозможно.
Шел 1960 год, израильтяне поймали в Аргентине Эйхмана, объявили о суде над ним, Ханна Арендт попросила журнал «Нью-Йоркер» послать ее туда корреспондентом освещать процесс. Полетела, встретилась со старыми друзьями, со случайными людьми, вернулась и принялась за цикл статей для журнала. То, что она увидела на суде, не укладывалось в формы, приуготовленные еще до начала разбирательства страной-обвинительницей, и Германией, и всем миром. Позиции разнились, но сквозь них проступило нечто неожиданное. Процесс, выступление свидетелей, обвинителей, судей представлены в фильме черно-белым изображением, воспринимаемым как документальные кадры. Если это имитация, сделанная уже в наши дни, ее от подлинных не отличить. Ханна Арендт, точно и обаятельно сыгранная в фильме «Ханна Арендт» Барбарой Зуковой, смотрит на человека в стеклянной пуленепробиваемой клетке и видит не дьявольское чудовище, а филистерскую безличную посредственность, бухгалтера по учету принимаемого и отправляемого в дальнейшую обработку товара. Больше того, она видит, что так же, как он, банально Зло, которое он вроде бы должен собой олицетворять. Об этом она пишет пространное эссе и публикует его в пяти последовательных номерах «Нью-Йоркера». Впоследствии обрабатывает публикацию, дополняет и выпускает отдельной книгой под названием «Банальность зла». Ставшей одним из главных бастионов современной философии.
Зло, помещенное в стеклянную камеру, окруженное несколькими могучими телохранителями, воплощенное в невзрачном существе, отвечавшем на убийственные вопросы по-человечески неглупо, а по-юридически так и достаточно основательно, было, увы, действительно банально, и сознание этого для прошедших через него, непонятно как от него ускользнувших, но оставивших в его пасти самую дорогую свою часть, самых им дорогих, было невыносимо. Ужасно. То, что случилось, было не смерть близких, которая сама по себе горе, а такая смерть. Матери и сына, отца и дочки, бабушки и внука, деда, дяди, племянников – не в итоговом значении каждого, а в сумме тех моментов счастья, которое они успели выжившим доставить. И не гибель половины народа это было, сама по себе сокрушительная катастрофа, а такое его истребление. Оставившее тех, кто спасся, кучкой отверженных без роду и племени. И что, казнь этого ничтожества в колбе – возмездие за такое?! За Такое! За ТАКОЕ! Да какими буквами ни пиши, это только раздирание раны, изощренное издевательство. Да он же – ничто, особенно как фигура возмездия, символ возмездия, эмблема возмездия! Да Гитлер, да миллион его сатрапов – ничто! И тут эта баба, эта умная еврейка, эта независимая мыслительница во всеуслышание прямо так и объявляет: их истребило не Зло как таковое, без эпитета, не Армагеддоново воинство, а зло самое банальное. И оказывается, другого не бывает.
Можно ей это простить? Особенно когда наедине с самим собой видишь, внутри себя знаешь, не можешь не признать, что так оно и есть. Вот что трагедия. Когда Холокост – и не с кого взыскать. Потому что любой, кого можно назвать виноватым, – сор, пыль, ноль перед сотворенным всеми вместе, разогнанным общими усилиями. А она философствует. Философия – наименее подходящее в подобных ситуациях занятие, бесцельное, недопустимое. К тому же она философствует еще и о юденратах. Что, дескать, идти в «еврейские советы» при немецких карательных айнзацгруппах, с одной стороны, являлось сотрудничеством, пусть и вынужденным, с убийцами и создавало видимость законности убийств. С другой – было, мягко говоря, не на пользу основной массе евреев, пропускаемых на уничтожение через руки своих. У оставшейся после войны половины евреев и прежде всего у прошедших через Холокост юденраты тоже сидели занозой в сердце и в мозгу, и на эту тему тоже принято было говорить как можно меньше. Видимо, по совокупности всего высказанного Ханной Арендт и попросил швейцара ее сосед по дому, «симпатичный пожилой человек», передать записку «чтоб ты сдохла, нацистская шкура».