Книга Книга путешествий по Империи - Андрей Битов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Божья коровка улетела в небо, с неба упало три яблока: мне, тебе и рассказчику… Голубой провал отворился меж двух бесконечных сосен — там было озеро. Меня выплеснуло из этого узкого и напряженного коридора озарения, и я расплылся на берегу. Расслабленный, припоминал я потускневшие слова: вынутые по случайности, поодиночке, они ничего уже не значили, они высыхали и серели, как камушки из моря… Да и как уловить эту тоненькую, рвущуюся ниточку поэтического кайфа и не унизить предмет, который, надо сказать, прекрасно обходится и без тебя?
Я сидел на берегу своего озера. Это было именно мое озеро, не лучше других, виданных и невиданных мною, потому что именно оно возникает всегда перед моим мысленным взором при слове «озеро», озеро вообще. С лодками, черными, полузатонувшими и легкими, цветными, чуть качавшимися передо мной, как поплавки удочек. С песчаным обрывом справа, над которым, пришивая его к лесу, мелькал меж сосен, стежком, железнодорожный состав, и болотным ковром слева, с еловым мысом, который обычно уподобляют медведю на водопое, и холмами там, вдали, на том берегу, где на самом верху, на небесном уже фоне, стоит, неотличимая и слитная в деревьях, роща, похожая на разрушенный замок. Впереди плавал островок с редкими кривыми сосенками, к нему вплотную подходил тот болотный ковер, и на нем, все более сливаясь в сплошной белый цвет, светились декадентскими фонариками какие-то особые болотные цветки-коробочки. Солнце падало в болото, все более пунцовея, и вода, серенькая у ног, чуть впереди уже вспыхивала перламутром, потом лиловела, потом золотела, алела и синела, а там, совсем вдали, у противоположного берега (где «замок»), вдруг- чернела. Взгляду было не на чем остановиться это была невесомость взгляда — он устанавливал такую прямую и ненапряженную связь, что — где ты, где озеро, где тем более дом, где вообще все, чего здесь нет, не было.
Где бы мне и смотреть на него и не быть собою и быть этим озером хотя бы столько, сколько позволял закат?
Надо же столько гнаться и преследовать замысел, чтобы он тебя догнал?..
Вот что, наверно, думал я на берегу:
«Я никогда не думал о смерти (не боялся?), но не есть ли это ежесекундное страдание от желания и неспособности слиться с реальностью, существующей лишь в настоящем времени — мое активное (врожденное?) желание небытия?? Я бы мог быть счастлив (не знать) и в своей нереальности, гамаке между прошлым и будущим, если бы принял эту нереальность как свою. В конце концов, я всегда был такой и никогда не пребывал сознательно в своем „программно-желанно-реальном“ смысле — так на кой мне окружающий мир? Но если любовь и счастье — это, в опыте, только те мгновения, когда меня не бывало: не было — младенчество, не было — не помню, не было — акт, не было смерть; — то, значит, прежде всего именно желание исчезнуть владело мною всю мою „сознательную жизнь“».
ТРИДЦАТЬ ТРИ ГОДА
А где же мужик? Мужик где?
Все это время он идет ко мне по берегу озера.
Он идет ко мне уже очень давно, и вот сегодня проснулся, похмелился и потом выпил, поскольку праздник сегодня, День Победы, а он воевал-воевал, до Берлина дошел (до Берлина — это отклонение, конечно, от маршрута, но строго продуманное, чтобы поспеть именно сегодня, в тот момент, когда я буду сидеть у озера и подумаю о том, что…).
И тут уже можно поставить точную дату: проходит, вот прошла помянутая неделя, и мне исполняется, вот и стукнуло… тридцать три года. Гвозди ноют в новеньких набойках, и, в этот памятный для Христа день, я занят приблизительным вознесением из кудрявого и цветущего то ли Дилижана, то ли Боржоми к своему озеру, навстречу мужику-апостолу, в мой студенистый край… Я переношу себя, упирающегося и нарочито-тяжелого, на тот берег и вдавливаю новенькие набойки в плотный сырой песок.
Ясно вижу себя со стороны, растерянного и трусливого, стоящим на берегу в краю непуганых тем и ухмыляюсь злорадно. Но — поздно. Будто в копченом и мятом котелке (в данном случае соответствующем утренней форме головы) на чадящем фитильке начинает разогреваться некая вчерашняя смесь из выдохшегося пива, кофейной гущи, растаявших окурков, любит-нелюбит лепестков, и восходящий ток выбрасывает на поверхность то окурок, то плевок — и опять на дно, по кругу. Творческое кипение. Иди же сюда, мужичок… я тебя здесь вы… пишу.
Он приближается ко мне справа. Выходит не то из кочегарки, не то насосной станции, что у железной дороги, щурится на свет, уверенно покачивается в добросовестном, положительном опьянении, видит меня… А я, стало быть, сочиняю автобиографию три года назад. Как же уловить мне тоненькую, рвущуюся ниточку поэтического кайфа, и без того придавленного осмыслением и формулой, огрубленную пьянством судорожного бытия?
Ну да, это он. Он клал мне печку прошлой осенью. Такую же старательную, кривоватую и честную. Ничего, горит… Я ему тогда вдруг понравился ни с того ни с сего. То ли от нежелания писать (сегодняшнего) слишком охотно приготовлял раствор и подавал кирпичи, что от меня совсем не требовалось, то ли разговор у нас получился: о том, как можно и выпить, но надо знать сколько, и вот он никогда, чтобы с ним что-нибудь такое, хотя, конечно, бывает, но все в свою очередь и меру, или о том, что надо было тогда, в сорок пятом, не останавливаться в Берлине, а дойти до Америки, и теперь бы У нас никаких таких конфликтов, как теперь, никак бы не было, или о евреях осторожный, ощупью, разговор… Так или иначе, но туповатое лукавство, лукавствующая тупость — весь этот мужицкий прищур много раз обманутого человека однажды исчез, и с пятерки, данной ему на водку сверх договора, сдал он мне два рубля: на пол-литра возьму, больше не возьму. С тех пор нужен я ему бывал для разговору, когда выходил он со своего Двора, вставал посреди глухой нашей улицы и так стоял, уверенно покачиваясь, как на палубе, но всегда сохраняя равновесие и никак не оступаясь, и смотрел в вечереющую улицу, где уже в сумрак сплеталась коса тропинок. Так стоял он, терпеливо ожидая, с извечной тоской общения в глазах… а прохожих никого не было. Ты мне вот что скажи, Андрей, по батюшке, кажется, Егорович правильно? вот что ты мне, Андрей Григорьевич, скажи..! Я улыбаюсь, тоскуя от собственной неискренности, склоняю как бы ласково голову к плечу, выслушиваю! Отвечаю старательно, подбираю слова, и тогда: ты вот учился, инстут кончал, вот мне не пришлось… — выслушает, пожует, вдруг — точно — именно обида зальет ему глаза, крякнет он, оторвет враскачку каждую ногу в отдельности от земли и пойдет не оглядываясь: обидел ты меня, Анреич, почему отказался, у меня еще полмаленькой стоит, — пойдет допить, а там, поди, крякнет и еще раза два махнет рукой с досады…
Вот он идет ко мне и опять надрывает меня по линии отрыва, как листок с календаря… Только что шел я за мылом, погруженный в суетливый список небытия, вдруг озарение снизошло, слился с миром и настоящим временем на секунду, тут же вырвало меня из жизни снова в небытие, но как бы во вдохновенное, поэтическое, и опять на тебе… какого черта идет ко мне этот мужик?!
Девятое мая сегодня. День Победы, вот что он говорит, а я до самого Берлина, трижды ранен и контужен, двадцать лет прошло, почему не выпить, нельзя не выпить, про него никто ничего, безусловно, не скажет, чтобы он или что-нибудь такое… Он шел ко мне, стало быть, от рейхстага, ать-два, двадцать-ать лет и ровно так подгадал, чтобы я сидел вот здесь у озера и думал в эту секунду, что…