Книга За плечами ХХ век - Елена Ржевская
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Подпавший под то постановление автор провел весь день в смятении, отчаянии и страхе. Наутро, как он рассказывал, подняв голову, оставил на подушке все волосы (такое случается под воздействием сильного облучения). Облысел. Правда, не навсегда. Со временем волосы отросли, побитые ранней сединой.
Боря Слуцкий закрепил за Мельманом-Мельниковым титул «Отца русской скобки». Впоследствии Слуцкий нередко справлялся: «Кто нынче у нас евреи?» И сам уточнял кто. Над кем сгущаются тучи несправедливости, отчуждения, недоверия. Тогда евреями были евреи, и не только они. Задайся сейчас он этим вопросом, назвал бы «лица кавказской национальности».
Как постыдно вживается в нынешний обиход это определение, не встречая отпора с нашей стороны – тех, в ком жива личная память о войне или генетически унаследованная. Мы предаем наших однополчан, с которыми в единстве, в братстве не различая «лица национальности», выстояли в самой тяжелой за века, в самой кровавой войне. И не будь этой сплоченности, не выстояли бы.
Одним из главных очагов, где разжигался антисемитизм – тем азартнее, что и небескорыстно: вышибали из издательских планов конкурентов, – был Союз писателей. Здесь хватало молодчиков, что линчевали любыми подлыми наветами видных литераторов – «безродных космополитов». Их исключали из СП, лишали профессиональной работы и просто куска хлеба.
Эта кампания была рьяно подхвачена в Литинституте многими студентами. Были энтузиасты-громилы вроде памятного Шахмагонова (впоследствии секретаря Шолохова). И те, для кого всего лишь настал заветный час: они в меру своего красноречия могли делиться с аудиторией дозволенной и призванной ненавистью, торжеством, заодно убирая с дороги явных и потенциальных соперников. А были и негромкие, неагрессивные голоса, напрягавшиеся скрыть подавленность. И под сметающим все натиском поскорее все же присягнуть неизвестно чему, но против евреев.
На собрании не раздалось отрезвляющего окрика. Да он и был бы тут же придушен. И отрезвляться никто не хотел, потребности не было.
Я с азартом слушала, впитывала. Даже дух захватывало. Так откровенно, разнузданно, алчно предъявлял себя наш фашизм. От победы над немецким было неполных три года.
Недаром писал Генрих Манн: «Бойтесь антисемитизма. Он поднимает темные силы, сколачивает их».
Оглушенных, мгновенно инфицированных сколько угодно. Перед накаленным собранием своих товарищей-однокашников храбрый фронтовик рвал на груди тельняшку: не еврей он – армянин. Студентке, тоже фронтовичке, внезапно открылось: поэта Павла Антокольского, ее учителя и покровителя, следует осадить как еврея. Уж как там, не знаю, но она выполнила «свой долг» и была поражена, что Алигер, которой она позвонила, повесила трубку, прекратив с ней знакомство. Представляю себе, когда чумная эпидемия немного спала, она – и не только она одна – переживала, раскаиваясь в своей активности. Роковая податливость. Не уберегло и хорошего (да-да, хорошего!) парня от выступления в «Литгазете» против преподавателя института Григория Бровмана, вполне ортодоксального критика, но уже успевшего попасть в «космополиты» и огрызнуться, заверив оппонентов в своей стойкости: мол, ничего, выстоит – «занятия литературой не для слабонервных». Затмение ли мозгов, соблазн ли студента напечататься, личная антипатия или теребивший страх – скрытое в анкете черное пятно собственной биографии: отец репрессирован? Брешь пробило в складе и ладе такого приличного человека. И почему-то его, автора статьи, а с ним и участников собрания особенно раздражил цинизм «сиониста»: «Литература не для слабонервных» – приведенная в статье эта реплика. Ишь ты! А сам не явился на собрание. Но раз герой отсутствовал, притянули на трибуну Львова-Иванова к ответу. Доцент Бровман был членом партбюро. А Львов-Иванов вообще-то работник по хозяйственной части института и к преподавателям не касался, но как секретарь парторганизации уважал члена партбюро, развитого товарища, прислушивался к его мнению, советовался и, можно сказать, дружил с ним, с Бровманом. Пожалуйте к ответу: проглядел сиониста.
Он стоял на трибуне огорченный, растерянный. И притом ничего не понимал. Его густые усы, прикрывавшие глухо рот, подрагивали. Он собирался с духом. Человек тугой, он не мог разом метнуться в обличители, как это легко и ловко получалось у других.
Сказал, что никогда раньше не слышал такого слова – «сионизьмь», старательно выговорил. В рядах прошел смешок. Серьезные лидеры шикнули. Поправили Львова-Иванова, указав, как надо правильно выговорить это слово. Он совсем смешался.
– Не знаю, что и сказать… Сионизьмь какой-то. Не поймешь. А он что же? Партийный товарищ. – И беспомощен был что-либо добавить. Ему кинули что-то резкое, неуважительное. От него всего-то требовалось несколько слов покаяния. Ну чего там, мол, проглядел сиониста, потерял бдительность. И дело с концом. А он чего понес? Львов-Иванов был смят, унижен, сошел с трибуны.
Он один из собравшихся в зале был невывихнутым, нормальным человеком, в своем простодушии признавался: не знает, что такое сионизм (сионизьмь). Активисты сами не знали и не собирались дознаваться, что в самом деле это слово значит. Им не смысл был нужен, а жупел.
6Но как ни изнурен был дух человечности за долгую, страшную войну, что помогало вгонять потоки людей в русло зла, человеческие отношения не умерли. Я встречала совсем незнакомых мне людей, готовых помочь мне работой внештатной, журналистским заданием – дать возможность заработать, иногда рискуя при этом своим местом, положением. Так оно было. И я не намерена это забывать.
7 И в заключение. Меня вызвал военкомат повесткой. Что бы это значило? Шла возбужденная – все же кому-то официально вдруг понадобилась. Призывали меня вернуться в армию на смену переводчикам, работавшим в Германии уже три года. Я ссылалась на то, что закончила институт, получила другую специальность, я уже давно не военный переводчик. У меня дочка. Ей климат Германии не показан. И мой муж… Прерывая, настойчиво объясняли: заберете семью. И мужу работа найдется, и там условия для вас будут лучше. И климат в Германии разный, подберем для дочки подходящий. «Мой муж в больнице, предстоит операция на легком». Ну как поправится, подождем. Не отказывайтесь. «Мой муж никогда в Германию не поедет. Его родители в Бабьем Яру».1
Впервые в «Новый мир» Твардовского привело меня письмо Эммануила Казакевича. Было это так.
Казакевич прочитал мою рукопись и пригласил к себе. Жил он тогда на Беговой, в небольшой квартире, в одном из коттеджей, которые в войну построили пленные немцы. Прославленный автор «Звезды» был переселен сюда из гнилого, без воды и канализации, промерзающего зимами барака, где ютился с семьей.
Я застала его в кабинете, облепленным черноголовыми дочерьми, младшей из них было полтора года. Выпроводив детей, он протянул мне руку, знакомясь, предложил сесть, и сам сел к столу. У стола оставался стул с продавленным сиденьем.
– Это специально для графоманов, – заметив мое замешательство, весело пояснил он, – чтобы провалились.
Другого стула, однако, не было.