Книга Алексей Михайлович - Игорь Андреев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Любопытно, что внутренняя рефлексия Алексея Михайловича побудила к поиску новых аргументов, которые бы подтвердили сакральную природу царской власти. Это не значит, что старые теологические построения, уподоблявшие царя земному Богу, были забыты. Напротив, их продолжали «разрабатывать», сакрализуя личность правящего государя. Царь и царица изображаются на иконах с нимбами — символами святости. Имя царя упоминают во время службы наравне со святыми. Не все приняли нововведения. «Жива человека святым не называй», — поучал неугомонный протопоп Аввакум, по своему обыкновению точнее других формулировавший ментальные представления русских людей, вошедшие в противоречие с новациями апологетов самодержавной власти. Но на самом деле нимб вполне вписывался в православную традицию — в византийской иконографии он ведь еще и символ вечной власти, идущей от Бога. Однако Аввакуму уже во всем мерещилось отступничество от старины.
Нельзя сказать, что сакрализация личности правящего государя получила законченный характер. Однако эта незаконченность проявилась вовсе не потому, что Алексей Михайлович и его преемники вняли предупреждениям раскольников. Прямые параллели резали слух и отторгались: не случайно старший сын Тишайшего, Федор Алексеевич, запретил в челобитных сравнивать царя с Богом, усмотрев в этом кощунство. Но самое главное — наступали иные времена. Процессы обмирщения уже влияли на всю систему ценностей. Прежние сакральные основания не казались безусловно достаточными для того, чтобы поддержать престиж власти. Познающий человек апеллирует к разуму. В обращениях к власти и в законотворчестве самих правителей все настойчивее звучит тема Правды. Она, конечно же, Божественная правда, испокон веков присутствующая в писаниях книжников. Но она же и светская правда, признающая и исходящая из обыкновенного человеческого интереса. И уже Федор Алексеевич, отменяя местничество, прибегнет к чисто светским терминам: «общее добро», «общее государственное добро».
Алексей Михайлович так далеко не заходил. Но и у него уже мелькает мысль об «общем народе» и «общей пользе». А Ордин-Нащокин, отстаивая в споре с царем свою точку зрения, говорит о Правде, которая на поверку мало чем отличается от Петровской всепоглощающей «государственной пользы». И Тишайший не одергивает Ордина, а разделяет его убеждения.
Строгость, которую любил напускать на себя Алексей Михайлович, соседствовала с поступками глубоко человечными. Собственно, именно они и дали возможность В. О. Ключевскому говорить об удивительном соединении в царе «власти и кротости». В нем не было самонадеянности, доходящей до мнительности и жестокости. Царь не забывал в себе человека, а значит, не забывал о том, что его окружают люди, которые на его государевой службе огорчаются, страдают и умирают. Одна из самых привлекательных черт личности Алексея Михайловича — его отзывчивость.
Царь не проходил равнодушно мимо чужого несчастья. В этих своих порывах Тишайший был очень искренен и очень прямодушен. Кажется, что именно здесь он таков, какой есть на самом деле, — открытый православный человек, без всякой примеси, привнесенной вечной необходимостью быть на высоте сана.
История сохранила нам немало примеров царского сочувствия, из которых два самых примечательных связаны с князем Н. И. Одоевским и A. Л. Ординым-Нащокиным. Случилось так, что оба они оказались в роли безутешных отцов.
У князя Одоевского, бывшего на воеводстве в Казани, неожиданно умер старший сын, князь Михаил. Царь сам известил отца об утрате, рассказав о своих последних встречах с покойным. Письмо лишено пустой выспренности и избитости. Оно простодушно и в то же время пронизано тихим, сердечным сочувствием. Царь вспоминает о своем посещении имения Одоевских в Вишняках, о том, как хорошо и чинно принимали его сыновья боярина, не знавшие, как отблагодарить царя за редкую честь. «Да лошадью он да князь Федор (второй сын Н. И. Одоевского. — И.А.) челом ударили, и я молвил им: „По то ль я приезжал к вам, что грабить вас?“ — И он плачучи да говорил мне: „Мне-де, государь, тебя не видеть здесь; возьми-де, государь, для ради Христа, обрадуй, батюшка, и нас, нам же до века такова гостя не видать“. И я, видя их нелестное прошение и радость несуменую, взял жеребца темносера. Не лошадь дорога мне, всего лутчи их нелицемерная служба, и послушанье, и радость их ко мне…»
Царь писал, что заболел Одоевский неожиданно, что быстро и коварно болезнь одолела молодого, князя: «А болезнь та ево почала разжигать да и объявилась огневая». Умирал Михаил Никитич чуть ли не на глазах царя и смерть его в отличие от того, что писал царь про кончину патриарха Иосифа, была благой и светлой. Причастие он принял «ничево не молвия, как есть уснул; отнюдь рыдания не было, ни терзания».
Алексей Михайлович сочувствует старому боярину, потерявшему наследника: нельзя «не поскорбеть и не прослезиться», но делать это надо «в меру, чтоб Бога наипаче не прогневать». Царь заканчивает свое послание простодушно и даже как-то неловко. Но за этой бесхитростной неловкостью стоит незамысловатая правда жизни, с которой Никите Ивановичу придется жить дальше, без старшего сына: «…А твоего сына Бог взял, а не враг (то есть дьявол. — И.А.) полатою придавил. Ведаешь ты и сам, Бог все на лутчие нам строит»[395].
По обыкновению царь несколько раз правил письмо. Каждый новый экземпляр после таких «чернений» превращался в черновик. Дошедший до нас последний экземпляр наконец удовлетворил Алексея Михайловича и был переписан начисто. Однако в конце царь все же не удержался и приписал к утешительному посланию несколько слов: «Князь Никита Иванович! Не оскорбляйся, токмо уповай на Бога и на нас будь надежен!» Собственноручная царская приписка многого стоила: в то время царская рука на бумаге еще не успела превратиться в норму.
Эпизод с Ординым-Нащокиным был иного свойства. В феврале 1660 года сын Нащокина Воин бежал с дипломатическими документами и казною к полякам. Афанасий Лаврентьевич был безутешен. Казалось, исполнились самые мрачные пророчества. Он потакал сыну, брал ему в учителя поляков — вот и получил «изменника», отвергшего царские милости. С точки зрения закона и нравственности поступок Воина хуже смерти. Алексей Михайлович, собравшись утешить Ордина-Нащокина (тот с горя запросился в отставку, которую Тишайший не принял), написал об этом прямо: «Тебе, думному дворянину, болше этой беды вперед уже не будет: болше этой беды на свете не бывает!»
Однако в отличие от многочисленных недругов Афанасия Лаврентьевича, для которых случившееся — повод избавиться от худородного псковского выскочки, Алексей Михайлович не Желает падения Ордина. Он ищет и находит слова сочувствия и даже… оправдания молодого Нащокина. Если вдуматься, ситуация уникальная. Царь Иван казнил «всеродно» за мнимые измены. Царь Алексей отказывается наказывать за измену явную, которую Ордин прозевал, в чем, конечно, виновен не меньше сына. Это плохо вяжется с тем, что называется самодержавием и самодержцем. Но, оказывается, бывает разное самодержавие, что и доказывает Тишайший. Царь начинает с того, что щедро рассыпает в адрес Афанасия Лаврентьевича похвалу. Он у него и «христолюбец», и «трудолюб», и «всякому делу доброму ходатай». Весь этот бальзам — для успокоения Ордина-Нащокина. Царь чтит, дорожит и ценит его. Тут же сочувствие и супруге Афанасия в ее «великой скорби и туге».